латыш, про которого она знает лишь, что его зовут Янис, очень ей нравится. Что делать с этим Новым для нее ощущением, Люся не знала и тоже помалкивала. Когда палец был готов, Люся сказала, что прийти на перевязку сможет послезавтра, врач кивнул и сказал «я», что по-латышски значит «да». Люся сказала, что и по немецки «да» звучит так же, и Янис улыбнулся.
Накануне отъезда Люся с Янисом стояли в очереди в и какой-то полупьяный полковник привычно лез без очереди.
– Убирайтесь прочь, полковник! – громко сказала Люся неожиданно для себя не матом, а на аристократический м И добавила на современном языке: – Будем говорить с вами на партгруппе!..
Полковник, удивленный первой половиной Люсиной тирады и полностью ошалевший от второй, мгновенно испарился, а Янис смотрел на Люсю своими большими серыми глазами викинга, молча поглаживая ее руку в шелковой, перчатке; перчатки эти подарил ей он.
Янис дождался отправления поезда, сделал несколько шагов за удаляющимся вагоном, помахал ей и скрылся вида. Люся крепко зажмурила глаза, потом с силой их распахнула. Так. Все. Домой. У Таньки сол Левка блудит с нормировщицей. Ей через четыре месяца в декрет.
Люся взяла с пола чемодан и переложила его наверх, чтобы не разбить ногами подарки. Себе серв, Липе серв, свекрови – креп-марокеновое платье, пускай заткнутся! Георгий просил на него не тратиться. Таньке – забыла, а Левка наказан.
Пока пена размягчала шероховатость кожи – результат вчерашнего перепоя, – Лева Цыпин думал о жни, перебирая все «за» и «против», крутил свою биографию назад. «Против» было, как ни крути, больше. Лева медленно ворочал похмельными мозгами под уютный вжик опасной бритвы, которую Ханс Дитер Берг правил на офицерском ремне справа от Левы.
Лева перебрал в памяти свою женитьбу, всю, с самого начала: от сеновала под Калинином до сегодняшнего дня.
– Да-а-а, – Лева тяжело вздохнул.
– Вас? – спросил немец, чуть наклонившись к нему.
– Брей, – выдавил Лева, не открывая глаз.
Чудные люди, думал он о пленных. Хоть речку взять… На гибе, где она ближе всего к баракам подходит, разбили пленные ее на части: в одном месте воду брать, ниже – мыться, потом – стирать, и все с табличками. И интересно, теперь вон даже наши местные их правил придерживаются.
– Герр оберет, делайте ваше гезыхт…
Лева открыл глаза.
Перед ним стоял пожилой немец в очках и учтивым жестом предлагал приподнять подбородок. Лева задрал голову.
Не только одно похмелье мешало Леве вернуться в хорошее настроение. Было еще обстоятельство. Нормировщица Нина, с которой у Левы сложились отношения, заявила, что вроде беременна. Как по команде, главное: с одной стороны – Люська, с другой – Нина. А к бабке, обслуживающей Дедово Поле, – наотрез: или, говорит, рожать буду, или вези в Москву к нормальному врачу. Вот ведь чего надумала!..
Еще догадается Люське трепануть, как вернется…
– Эх, Ханс, Ханс… – вздохнул Лева.
– Битте? – замер парикм
– Да это я так, брей, – Лева усмехнулся. – Брей дальше. Родинку не смахни. – Лева ткнул пальцем в маленькую нашлепку над верхней губой.
Парикмахер намылил ему лицо, двумя пальцами нежно взял главного инженера за нос. Вдруг Лева открыл глаза и медленно отодрал его пальцы от своего носа.
– Слушай, – подался вперед Лева старого зубоврачебного кресла, добытого для парикмахерской в об ластной больнице. – Слушай-ка… А может, мне вообще отсюда… В Москву перебраться, а? Сколько можно на болоте сидеть? Людмила в положении…
Ханс Дитер что-то залопотал, пожимая плечами, но Лева уже прозрел окончательно.
Запело радио. Абрек, постанывая, заворочался в передней на сундуке, прихваченном с Дедова Поля. Терпеть дольше шести ему было трудно.
Люся заорала маленькой комнаты, чтобы сделали радио потише; орала она так почти каждое утро, но сделать потише было никак нельзя. Репродуктор висел в углу, а угол загораживал шифо Радио как включили в тридцать третьем году, так и не выключали. Даже когда маляры в сорок втором после пожара, учиненного Георгием, красили стены, радио работало. И громкость у него была одна – максимальная: включил, выключил – и все. Раньше звук никому в квартире не мешал. Липа считала: хочешь спать – уснешь. Теперь, после окончательного возвращения с Дедова Поля, радио стало беспокоить Люсю. Липа говорила: «У Люси нервы».
Абрек ворочался на своем сундуке осторожно, но Ли-J*3» разбуженная гимном, уже отозвалась псу, и тот стих, пока она одевалась.
…Пять лет назад Люся с мужем и двумя детьми насовсем перебралась в Москву. Перед этим она то и дело звонила матери и плакала в трубку, что дальше так жить нельзя. Левка пьет, Танька не учится ни черта, двухлетний Ромка разговаривает только матом. Да еще у Левки, по слухам, ребенок растет на соседнем участке…
Перебравшись в Москву и не обнаружив перемен к лучшему, Люся остервенела. Она была недовольна всем. Шумом молкомбината, напоминающим унылый бесконечный дождь, вгливыми круглосуточными выкриками диспетчеров на Казанском вокзале – этими вечными шумами Басманного, проникающими в квартиру сквозь двойные рамы, переложенные от сквозняков старой желтой ватой. Воротило ее и от стен, неаккуратно выкрашенных темно-синей краской. А, больше всего почему-то раздражали Люсю Липины картинки: портрет молодой Марьи, фотографии деда, Ани и Романа возле шифоньера. Слава богу, хоть идиотский Липин транспарант «Жертвы войны» отвалился со временем.
Злилась Люся и на мать, которая, вместо того чтобы честить Левку за пьянство и блуд на торфянике, с умилением вспоминает, в каком количестве он ел пироги до войны.
Первое время Липа все дожидалась удобного момента, чтобы спросить дочь, почему та привезла в Басманный огромную собаку без ее разрешения или хотя бы уведомления, ведь невестно, как кот отнесся бы к псу, но все откладывала, чтобы не наткнуться лишний раз на Люсину истерику. Привычно чувствуя какую-то несомненную и одновременно невестную ей вину перед дочерью, памятуя, что «у Люси нервы», в пререкания с ней Липа не вступила, молча застелила сундук чистым половичком и выделила Абреку две миски для еды и питья. Потом же, когда узнала историю Абрека, прониклась к псу нежностью и чувствовала свою вину за то, что не сразу расположилась к собаке.
Лева подобрал Абрека сдуру на подъезде к торфянику. Пес валялся на дороге с распущенным брюхом, откушенным ухом и вывернутым веком. Но еще шевелился. Лева велел грузчикам закинуть его в кузов грузовика. Вспомнил о нем только наутро, заглянул в кузов, уверенный, что пес околел, но тот все еще шевелился. Ветеринара в поселке не было, Лева попросил Ханса Дитера узнать, нет ли среди пленных специалиста. Специалист отыскался, весь день возился с собакой и починил ее. Пес выжил, получил кличку Абрек и зимой возил Таньку на санках в школу. Только не любил, когда смотрят ему в больной глаз и гладят по голове, касаясь обгрызенного уха. Одно плохо: после переезда в Москву выяснилось, что Абрек долго не может терпеть – максимум восемь часов.
Утреннюю прогулку без лишних слов взяла на себя Липа, в середине дня с Абреком выходила во двор Таня, опутав его пораненную свирепую башку самодельным намордником, а вот последняя прогулка перед сном оказалась самая скандальная. Дети спали, Георгий пса не касался вообще, Липа свое отгуляла утром, а Лева с Люсей неменно устраивали по этому поводу скандалы. Чаще всего, наскандалившись вволю, демонстрируя друг другу характер, они просто ложились спать, оставляя Абрека, страдающего от стыдной нетерпимости, маяться на сундуке в коридоре. По-щенячьи подвывая, пес вползал в большую комнату и молча тыкался холодным носом в Липу. Липа просыпалась, очумелой рукой шарила по жесткой собачьей морде и начинала одеваться.
Лева устроился прорабом на стройке в Кунцеве, черт знает где, а с Люсей не вытанцовывалось. Она все еще числилась студенткой пятого курса и с большим трудом смогла устроиться техником-смотрителем в жилой дом на Ново-Рязанской.
Вошедший было на Дедовом Поле в вольную жнь, в Москве Лева о водке и прочем, сопутствующем