ним связываться, потому что было видно, что он уже выпил и хочет выпить еще. Товарищ его, флегматичный верзила, сидевший рядом со мной, слегка поклевывал носом. Этот же, напротив, был полон алкогольной энергии и время от времени покалывал меня своими острыми глазками, провоцируя на беседу. Между ними стоял графин, на самом дне которого плескалась недопитая водка, как мне кажется, сознательно оставленная в качестве эстетической приманки.
Время шло томительно медленно. Официантка дважды появлялась поблизости от меня, но на меня она уже не обращала внимания.
Кстати, с самого начала, когда я вошел в вагон-ресторан, я почувствовал какую-то неустойчивость во всем его облике, какую-то неприятную опасность, заключенную в самом его воздухе.
Такое чувство бывает, когда в темноте идешь сквозь кустарник – вот-вот ветка хлестнет по глазам или, скажем, кто-то при тебе долго и неумело открывает бутылку шампанского – сейчас, дуралей, хлопнет пробкой или обольет пеной.
Теперь я понял причину своей тревоги, она оказалась простой. Неподалеку от нашего столика я заметил свисающий с потолка горшочек с каким-то растением, сползающим по краю посуды курчавой пенкой зелени. Горшочек висел на шпагате, крепость которого не внушала ни малейшего доверия. Он шатался и неистово раскачивался по ходу поезда, как некое вегетарианское паникадило.
Я старался не смотреть на него, но глаза боковым зрением улавливали его бестолковое раскачивание, невольно вызывая эгоистическое желание определить траекторию его будущего падения. Я оглядел потолок и увидел еще полдюжины горшочков, танцующих в воздухе, лихо заломив набок курчавые шапочки зелени. Я понял, что этот висячий садок Семирамиды грозит не мне одному, и немного успокоился.
Официантка снова появилась рядом с нашим столиком, но теперь я решил ждать, пока она сама не подойдет. Неожиданно она вступила в перебранку с одним из клиентов за соседним столиком, и это помогло мне ускорить заказ.
Из перебранки выяснилось, что она вместо заказанного коньяка принесла триста граммов вина, правда, коньячного цвета.
Любитель коньяка, сначала введенный в обман коньячным цветом вина, выпил рюмку, но, тут же догадавшись об ошибке, стал требовать свой законный коньяк. Официантка продолжала утверждать, что он заказал именно вино.
Но любитель коньяка вывернулся, доказав ей, что он заказал именно коньяк, а не вино на основании того, что в ресторан он пришел с дамой и кроме коньяка заказал еще шампанское. Тут последовал жест через столик: женщина, сидевшая напротив, поспешно кивнула головой, подтверждая, что речь идет именно о ней. А так как официантка не может отрицать того, что он заказал шампанское, выходит, что он никак не мог к шампанскому заказать вино, а мог заказать именно коньяк.
Любитель коньяка ссылался на несовместимость вина с шампанским и отвергал вино, как лжеотцовство, не подтвержденное анализом группы крови.
Официантка запуталась и сдалась. Тут-то мне и удалось всучить ей свой заказ, потому что вести два процесса подряд она не могла.
Я заказал полпорции солянки, шашлык, боржоми и кофе. Она молча приняла у меня заказ, хотя потом в виде маленькой мести принесла вместо боржоми смирновскую воду. Я сделал вид, что не заметил ее мнимой ошибки, тем самым обессмыслив ее месть.
Делая заказ, я заметил, вернее, почувствовал, что человек, сидевший напротив, как-то весь подобрался от внимания или напряжения, но не придал этому значения. Когда официантка отошла от меня, я посмотрел на него и вдруг понял, что осложнил свое существование за столиком, не заказав ничего спиртного. Теперь он просто-напросто перестал меня замечать, что почему-то было обидно.
После солянки, несколько размякнув в ожидании шашлыка, я стал прислушиваться к разговору за столиком, чтобы в нужном месте влиться в беседу и каким-то образом реабилитировать себя за свой оскорбительный обед. Во всяком случае, смутное чувство вины я испытывал.
Говорил, конечно, тот, что сидел напротив. Его негромкий, но настойчивый голос иногда терялся в шуме вагона-ресторана и в грохоте встречных поездов. Я прислушивался.
Все больше и больше раздражаясь, он говорил, что Ташкент строят не так и не там, и хотя сам он, по его словам, прописан в Армавире, ему все-таки это неприятно. Из его слов следовало, что Ташкент надо было строить в ста километрах от города, а не поблизости, как его строят теперь.
Рассказчик, несмотря на свою армавирскую прописку, вкладывал в свои слова какое-то личное раздражение, словно кто-то один за другим отверг все его разумные проекты строительства нового города. Мало того, что отвергли его разумные проекты, но отвергли и заключение японских специалистов, а они-то уж в землетрясениях как-нибудь разбираются.
– А наши что? – сонно спрашивал его флегматичный собеседник.
– А наши говорят, что наше землетрясение, и мы будем строить по-своему, – пояснил он и неожиданно добавил: – Местный волюнтаризм…
– А японцы что?
– А японцы говорят: ваше землетрясение – это ваше внутреннее дело, но ежели вы будете строить на этом месте, мы вам фактически такой расписки дать не можем.
– А наши что?
– А наши говорят: хорошо. Вы нам расписки не давайте, но дайте рикиминдацию, потому что мы все равно фактически будем строить по-своему.
– А японцы что?
– А японцы…
– А наши что?
– А наши…
Тут я неожиданно вступил в разговор. Я сказал, что сам был в Ташкенте и все видел своими глазами. Я сказал, что город выглядит не так плохо, как это кажется со стороны, и даже совсем неплохо. В самом деле