был Звягин в штадиве, разъяснили: добиваются нами окруженные две дивизии и танковый полк. Что-то никак не могут добить, не исключено, и звягинский полк туда бросят.
Совершая все медлительно, плавно, округленно, Звягин набил трубку табаком, чиркнул спичкой, затянулся, помахал фуражкой перед лицом, чтоб разогнать дым. В легкие его впускает — так и надо, а если ест глаза — так не надо. Как это говорят? «Стыд не дым, глаза не выест». При чем тут, однако, стыд? Звягину стыдиться нечего, и его сыну, его Лешке, Алексею, лейтенанту, командиру взвода «тридцатьчетверок», нечего стыдиться. И некого.
Надев фуражку и попыхивая трубочкой, Звягин мягко, вразвалку похаживал у березового столика, задумчивый, сосредоточенный. Как на посторонний взгляд? Великие проблемы решает? Не великие, но достаточно для него важные. Не решает, конечно, лишь ставит. Думает о них. А возможно, лучше не думать об этих проблемах, коль ты не в состоянии их решить. Сосредоточься на проблемах, ограниченных кругом твоих нынешних обязанностей. Ты командир полка и решай свои вопросы. Командир полка в сорок с гаком лет. Не жирно! В этом возрасте бывают уже и комкоры и командармы, генералы и маршалы, министры и президенты. Что ж, каждому свое. С другой стороны: чем выше взобрался, тем больнее при падении. С дивизии падать на полк, вероятно, менее болезненно, чем, допустим, с армии на корпус. Ну вот и утешил себя полковник Звягин!
Подумай о чем-нибудь ином. Например, о том, что сорок три не так много, не старик ведь, хотя желания поостыли, эмоции поослабли, не то что, скажем, года три назад. Тяжкое было время, чувствовал же он себя почти что молодым, воспринимал все непосредственно и обостренно. Война состарила?
В июле сорок первого он с группой окруженцев брел лесами, болотами, обходя населенные пункты. Заворачивали изредка — брюхо сводило с голодухи, и было невтерпеж — к глухим, на отшибе хуторам. Крестьяне давали им картошки, молока, хлеба, иногда даром, иногда за деньги, когда те еще были. У Звягина лежала в кармане гимнастерки смятая, замусоленная трешница. Он предлагал ее хозяйкам всякий раз, и всякий раз они не брали. Взяла старушенция где-то за Рославлём, сунула ему ржаную краюху, а трешницу спрятала за пазуху.
Звягин выбил трубку о столик, поковырял в ней прутиком, положил в планшет, прутик переломил и отбросил. Присел на березовую скамеечку, локти — на стол, ссутулился. Не оборачиваясь, позвал:
— Карякин!
И адъютант шагнул из кустов, щелкнул каблуками, козырнул, замер по стойке «смирно». Тянется в последнее время, на лету ловит указания, сонливости стало поменьше.
— Почта была?
— Так точно, товарищ полковник! Два письма вам…
— Давай.
Одно письмо было треугольничком, второе в конверте. Звягин подержал их, повертел, разглядывая. Треугольничек был от Веры, письмо в конверте — от жены. Звягин усмехнулся: случается, что весточки от них так вот сталкиваются. Не придется ли столкнуться — в жизни — и этим двум женщинам? Или они уже столкнулись?
Он развернул треугольник. Тетрадный лист испещрен карандашом, аккуратные, школьные буковки. Почерк обманчив: Веру школьницей не назовешь. Горячая, лихая девка. И в письме это проступает — как она обращается к Звягину, о чем пишет и что вспоминает. И ему есть о чем вспомнить и пожалеть, что оно, прошлое, неизвестно когда вернется, — удачливый комдив, без пяти минут генерал, и его молоденькая Верка. Да и вернется ли вообще?
Надорвал конверт, вытащил сложенную вчетверо писчую бумагу. Прочел первую строчку: «Коля, дорогой, крепись!» — ничего не понял. Стал читать дальше, и фиолетовые буквы поплыли у него перед глазами. Он не смог дочитать письмо сразу, несколько раз брался и бросал.
Сердце билось по-прежнему ровно, пальцы не дрожали, но со зрением что-то происходило: предметы двоились, троились, вновь приобретали нормальные очертания и вновь расплывались. Он смежил веки, посидел так, открыл глаза. И быстро прочел до конца: «Мужайся, Коля! Помни: в этом страшном горе мы будем вместе, как и всю жизнь. Твоя Маша». Так. Начала с утешения, утешает и в конце письма. Она его утешает. Это Звягин понял. А понять, почему утешает, не мог.
Единственно необходимая сейчас мысль, которая бы осветила темный, скрытый смысл утешений жены, ускользала, извиваясь, как змея.
Глаза все-таки видят, прояснеет и разум. Надо, чтобы мысль родилась из душевной боли, а такая родится из боли физической. И Звягин поднес ладонь ко рту. Прокусил ее. Брызнула кровь. Да, вот эта мысль: сын погиб.
Погиб сын, погиб Лешка. За этой мыслью пойдут и другие, теперь ни одна не ускользнет, все они будут в нем отныне и навсегда. И душа будет болеть до смертного его часа. Звягин носовым платком обмотал кисть, письмо Веры скомкал, швырнул в кусты, письмо жены спрятал в планшет. Хрипя, сказал:
— Карякин, ты здесь, да?
— Так точно, товарищ полковник!
— Водка есть?
— Никак нет, товарищ полковник. Вы же сами приказали… чтоб у нас не пахло ею…
— Приказал. Значит, нету?
— Нету. Вам плохо, товарищ полковник?
— А что?
— Да так, примерещилось… Бледный вы очень…
— Примерещилось… Мерещиться могут черти. Я же не черт?
Адъютант потупился, покраснел и, поскольку на вопросы полковника надлежало отвечать и ему хотелось ответить, промямлил:
— Что вы, товарищ полковник…
— Отдышусь, и пойдем, — сказал Звягин.
Вот он уже и говорить и думать может. Почти владеет собой. Бледность пройдет, боль в груди останется. Но эта боль его и ничья больше. Даже с Машей не разделит ее. Он один имеет право и должен носить ее под сердцем, как мать ребенка.
Лешка был ребенком, потом вырос, стал лейтенантом. Его убили, а он, его отец, жив. Живы и лейтенант Карякин, которого он намеревался из адъютантов направить в строй, и лейтенант Макеев, которого намеревался взять из строя в адъютанты, и замполит жив, и начштаба, и комбаты, и все офицеры, сержанты и солдаты полка, все его подчиненные живы. А Лешка мертв. Три недели, как зарыт в землю. Пока похоронка шла в Москву, пока шло письмо от Маши, три недели Звягин жил и не знал, что сына у него уже нет.
И никто этого вокруг не знает. Ни Карякин, ни Макеев, ни кто-либо другой. Они живут, как и жили до этого. А Звягин жить, как раньше, не сумеет, все взрыто, перевернуто, раскидано, уничтожено в нем самом.
Подписанные им бумажки — вести о смерти — с фронта расходились по всей стране, сегодня эта весть пришла к нему на фронт. Там сообщалось о чужих людях, тут — о сыне. Похоронное извещение Маша ему не переслала, оставила у себя, пересказала содержание: «Пал смертью храбрых…» В танковой атаке. Под селом Богодуховка. Захоронен в братской могиле на окраине этой Богодуховки.
Его Лешка погиб! А все живут, неся свою повседневность, и он будет ее нести. Вся разница в том, что он, прежний, умер вместе со смертью сына, они же останутся прежние, обычные, всегдашние.
— Пошли, Карякин.
Грузный, неповоротливый, угодливый Карякин. Он не переменился. А возможно, Звягин несправедлив к нему? И вообще: почему адъютант обязан перемениться? Не обязан. Косится на обмотанную платком руку полковника Звягина…
С опушки наносило дымок полевой кухни, и казалось, что он пахнет не гарью — пшенной кашей, хлебом, свежезаваренным чаем. Раздувая ноздри и супя белесые бровки, Ткачук развязывал горловину вещмешка, извлекал котелок, ложку, кружку — все это трофейное, алюминиевое, начищенное до жаркого блеска, — любовно расставлял посуду на пеньке. И так поставит и этак. Эта любовность и одновременно