презрением говорил: «Кавалерии, поди, не нюхал?» Когда началась Великая Отечественная, отец провозгласил: «Будем рубать башку гитлеровским гадам!» — и повел Сашу в военкомат проситься на фронт, в конники. Отца, точно, направили в кавалерию и на фронт, он ходил с Доватором по подмосковным тылам немцев, где в одном из боев и пропал без вести. Мать написала об этом Саше в училище — пехотное училище; отец, наверное, подосадовал, узнав, что сын будет пехтурой, хотя и в командирском звании. Эх, папа, папа, что же с тобой?
Уже на проселке Макеев подумал, что подобные воспоминания из той, далекой, предвоенной жизни, эти позавчерашние реалии, потускневшие на фоне новой грозной реальности и все-таки окончательно не утратившие своего значения, приходят на фронте часто, по поводу и без повода, оставляя в душе некую горечь. Ладно, что она не так уж долго держится.
После он подумал о том, что увидел, задремавши. Собственно, это был не сон, не полуфантастические видения, это было воспроизведение случившегося однажды в действительности. Был восьмой класс, была нелюбимая преподавательница русского языка и литературы, придира и нудьга Нина Адамовна, которую заглазно дразнили Ниной Мадамовной. И был он, Сашка Макеев, дерзнувший написать это на классной доске. А затем втайне жалел расплакавшуюся учительницу и каялся — тоже тайно. В восьмом классе он еще не обращал внимания на Анечку Рябинину, начал симпатизировать в девятом, в десятом уже ходили на пару в кино, провожались и даже были робкие поцелуи. Невероятно давно это происходило. Воспоминание об этом также рождает какой-то горьковатый осадок.
Но при всем при том воспоминания эти помогают отвлечься от трудной дороги. Солнце бьет в глаза, пылюка застревает в носоглотке, пот склеивает ресницы, сердце колотится. Но отвлекаться от своих обязанностей нельзя, и Макеев отходит вбок, пропускает взвод, присматривается, как идут бойцы, не хромает ли кто, не отстает ли. Отстающих он освободил бы от винтовки или автомата, передав оружие более молодому и выносливому, охромевших без разговоров посадил бы на повозку. Но покуда все было в порядке, хотя солдаты утомлены. Макеев, обогнав взвод, снова размеренно зашагал за ротным командиром.
Старший лейтенант вышагивал в гордом одиночестве, сбив пилотку на затылок и заложив руки назад. Он никогда не шел рядом с Макеевым, только впереди, показывая широкую спину, дубленую шею и отчего- то постоянно красные уши, как будто ротный еще не остыл от очередного приступа гнева. Но отходит он быстро, хотя в минуту гнева это крутого нрава человек. Ротного побаиваются и в то же время уважают: на гимнастерке звезда Героя Советского Союза, ее, как известно, зря не дают. Героя он получил, будучи сержантом, отделенным. Говорят, под Вязьмой несколько танков подорвал. Присвоили офицерское звание, и вот теперь он уже старший лейтенант, командует ротой, возможно, и дальше будет расти, если подучить на каких-нибудь курсах.
Макеев смотрел на широченную спину ротного и различал шарканье его сапог среди шарканья сотен других сапог, различал его дыхание среди дыхания сотен усталых людей — и в их роте, и в соседних, и во всем полку. А звездочку Героя старший лейтенант то носит, то прячет в тряпочку; сейчас, когда преследуем немцев и освобождаем местных жителей, надел. Гордится ею. Рота же горда своим командиром, не в каждой роте командир — Герой Советского Союза!
На этом проселке сохранившихся деревень и хуторов не попадалось: они были сожжены или раньше, карателями, — пепелища захлестнуты бурьяном, или только что, отступавшими немецкими частями, — пепелища еще дымятся: жителей негусто, многих немцы угнали с собой, многих постреляли. Потому быстрей надо продвигаться, чтобы не дать гитлеровцам злодействовать над мирным населением. Шире шаг! И что значит твоя усталость и недомогание, если от того, насколько ты ходко идешь, зависит жизнь детей, женщин, стариков! Вот так это все выглядит.
Слева на бугре возникли печные трубы — то, что обычно оставалось от недавно сожженных изб; на старых пепелищах и этого не было. Трубы стояли обгорелые, закопченные, и Макееву почудилось: они шатаются. От ветра, а может, от горя. Да нет, шататься они не могут, это ты шатаешься от усталости. С погорелища — кучи золы, покореженные железяки, пожухлые ветки яблонь и слив — несло гарью и смрадом. Над погорелищем кружилось и каркало воронье. Макеев не терпел этих угрюмых, расклевывавших трупы птиц; сам однажды видел, как ворона вырывала куски мяса на лице убитого бойца. Рота тогда с ходу заняла немецкую траншею, закрепилась в ней, стала держать оборону. Макеев разглядывал позиции, определяя сектор обстрела, и заметил, как на лицо убитого солдата опустилась, растопырив крылья, черно- серая ворона, впилась когтями, задолбала клювом. Солдат лежал на склоне холма, разбросав руки и ноги, обмотка размоталась, каска откатилась. А ворона долбала. И Макеева передернуло от мысли: а не больно ли солдату? Он взмахнул рукой, бросил комок земли с бруствера, крикнул: «Кыш!» Ворона, ярясь, зашипела, но не думала улетать, продолжала рвать мясо. Макеев не выдержал, сорвав с плеча автомат, дал очередь по вороне, перья полетели. Нагрянул ротный. Побурев от гнева, пропесочил: надо не жечь патроны, а захоронить тело. Макеев сказал: «Так ведь она, подлая, клевала лицо». «Захороним, и не будет клевать», — веско сказал ротный. Конечно, он прав. Но будь на то воля Макеева, он и сейчас стеганул бы очередью по этой суматошливой, каркающей, злобно-тупой стае.
— Воздух, воздух! — прокричали в разных концах колонны, и Макеев увидел: в сторонке, на приличной высоте, шло звено «мессершмиттов». Полагалось бы изготовиться к стрельбе по воздушной цели: «мессеры» могли сменить курс и атаковать колонну. Но никто не разбежался с дороги, не залег в ямке или канаве, не приспособил оружие к открытию огня. Продолжали идти, посматривая, однако, на «мессеров», и крики «Воздух! Воздух!» словно повисли в этом самом воздухе. Макеев усмехнулся: не столь давно еще пугались «мессеров», чуть что — хоронились, а нынче плевать хотим. Потому превосходство нашей авиации, «ястребки» не дадут разгуляться. Звено «мессершмиттов» пролетело над дальним лесом и скрылось. И слава богу. Ибо нам некогда волыниться, нам надо поспешать.
И вдруг, будто опровергая мысль Макеева, по колонне прокатилось: «Стой, стой!» И Макеев повторил:
— Стой!
Остановился, ослабил ногу, ждал дальнейшего. Ротный соизволил сказать:
— Чего они там, в голове, колупаются? Уж объявили бы привал, что ли.
Сказал это не Макееву, а так, в пустоту, стоя к нему спиной. Ну и спинка — две нормальных. Как гимнастерка не лопается! Провожаемый сотнями глаз, опять проскакал адъютант командира полка, опять не спеша проехали за ним комбаты — эти дядьки с закрученными усиками знают себе цену, егозить не будут. И опять — что-нибудь не так. Что-то часто сегодня эти непредвиденные остановки в пути.
Макеев переместил центр тяжести на другую ногу. Ждал. Отпил из фляги. Утерся. Ждал. Оглядел солдат. Оглядел ротного. Ждал.
— Шагом марш!
— Шагом марш!
— Шагом марш!
Дождался: пошло гулять. И гуляло до тех пор, пока все подразделения не затопали. А потом произошло непредвиденное: у развилки колонна завернула и пошла в обратном направлении, словно сама навстречу себе. Справа шла на запад середина ее, а голова, шедшая на восток, уже поравнялась с ней, с серединой. Что за черт! Обратно идем? Почему?
Никто этого не знал. Либо маршрут нам изменили, либо мы не туда заехали, сбились, тактики и стратеги. Вот так поспешаем! Макеев подумал об этом, а солдаты заговорили вслух:
— Чапаем назад, хреновина получается!
— Точняком, хреновина!
— Правильно бают: дурная голова не дает спокою ногам.
— Братцы, я при последнем издыхании…
— Будут так крутить туда-сюда, запросто сдохнешь.
— Выкладываешься, выкладываешься, а тебя ведут вспять. Вперед надо!
— Вперед, на запад!
— Это все полковые мудрецы…
— Да, зазря сколь сил потратили…
Ротный, перед этим говоривший примерно то же, теперь пресекает подобные разговоры, грохает: