Сзади подкрался Илья Фуки, прошипел в ухо:
— Сашка-сорванец, голубоглазый удалец, дурной пример показываешь! Что, некому нарубить для тебя лапнику? Лично тюкаешь? И меня вынуждаешь… Иначе гаврики скажут: лейтенант Фуки — белоручка, барин и так далее. А не тюкай ты лопаткой, и мне не потребовалось бы…
Макеев отмахнулся от него, как от назойливой мухи. И впрямь жужжит и жужжит. Дался ему этот Сашка-сорванец. С первого знакомства дурным контральто загундосил: «Сашка-сорванец, голубоглазый удалец, веселый Саша, игрушка наша, приятель мой…» Ну и тому подобную дребедень из «Саши» — пластинка Изабеллы Юрьевой, популярность необыкновенная, не один Илька пользуется. А лопаткой пошуруй, лейтенант Фуки, дай языку передохнуть!
Отвалил Фуки, подвалил ротный.
Поводя широченными плечами, щеля и без того узкие глазки, старший лейтенант недовольно оттопыривал нижнюю губу:
— Макеев, твой взвод канителится!
— Откуда взяли, товарищ старший лейтенант?
— Оттуда. Канителься быстрей!
Его взвод рубил лапник, устраивал лежанки не медленней других, Макеев это видел и потому сказал:
— Вы не правы.
Можно было ожидать, что ротный вспыхнет от мгновенного гнева, оборвет: «Прекратить болтовню!» — но он остался спокоен, повторил лишь: «Быстрей канителься, быстрей!» Иногда ротный прощает Макееву неприкрытый вызов, а иногда вспыхивает по пустякам и даже беспричинно. А вообще к его характеру, неуравновешенному, сумбурному, Макеев привык, и многое нравится в ротном. Прежде всего мужество, честное мужество и в бою и в отношениях с батальонным и полковым начальством. У себя дома, в роте, он вспыхнет и отойдет, в принципе он добрый человек. Но с начальством постоянно держится сурово, не подлаживается, сознает собственную значимость. И Макеев думает: «Будь и я Герой Советского Союза, я бы тоже держал себя важно-значительно, ибо чувствовал бы свою необычность. А в настоящий момент я зауряд-лейтенант, и ротный мне все-таки не ровня».
Макеев сказал:
— Есть быстрей, товарищ старший лейтенант!
И сноровистей зашуровал лопаткой. И острей запахло скипидаром, и чаще стали падать срубленные ветки с оплетенной паутинами хвоей, и обильней посыпались старые, раскрывшиеся шишки, а молодые, нераскрывшиеся так и не расставались с веткой, где росли, гибли вместе; лопатка рубила по ветвям, ствол оголялся, после каждого удара вздрагивая, как от боли.
Ну а насчет честного мужества Макеев не оговорился. Мужество должно быть только честным? Это как сказать. Должно-то должно, да не всегда бывает таковым. Вот пример. У самых истоков фронтовой карьеры Макеева это было. Освободили смоленскую деревушку. Сильны еще были немцы, батальон дрался на совесть, и комбат поражал личной храбростью: не кланялся пулям и осколкам, поднимал залегшую цепь в атаку, на танке с десантом ворвался в деревню. А когда стали подбивать итоги, комбат приказал писарю: не две немецкие пушки уничтожено, а четыре, убито не сорок солдат и офицеров противника, а сто, ну и прочее в таком духе. Очковтирательство? Брехня? Вот именно! Но разве мужество не свойственно было комбату? Свойственно. Но свойственно ему еще и бахвальство. Хотелось преувеличить сделанное. А мужество в преувеличениях не нуждается. Кстати, на липовых, завышающих потери противника донесениях тот комбат и погорел.
Наш ротный на подобные штучки не пойдет. Скорее наоборот. Макеев не раз был свидетелем в обороне, как старший лейтенант дотошно пытал автоматчика, пулеметчика или снайпера: где, когда, при каких обстоятельствах был убит или ранен немец, подавлена огневая точка, разогнана группа; разглядывал в бинокль, лазил по «нейтралке», перепроверял и, лишь самолично убедившись, что рассказчик не врет, докладывал в батальон; факты сомнительные он попросту отметал. На этой-то почве крупно повздорил с девушками-снайперами, стажировавшимися в роте. То есть что значит — повздорил? Дело было так. Старший лейтенант не торопился скреплять своей подписью снайперские их книжечки с пометками об убитых немцах. Проверил и сказал иным: туфта. Те — кто в слезы, кто в крик: «Безобразие, так с нами нигде не обращались, а тут придирки, мы будем жаловаться». Нужно заметить, что снайперихи были совершенно очаровательны: стройные, фигуристые, как на подбор, синеглазые, из-под пилоток — белокурые локоны, на щеках, само собой, ямочки. На ротного, однако, ни чары, ни стати, ни слезы, ни крики не возымели действия. И что примечательно: он не воспламенился во гневе, с рассерженными, фыркающими девахами говорил с важной значительностью, несколько сверху вниз. И это вносило полную определенность: ротный не поддастся. Он и не поддался… А в наступлении было: командир полка звонит по телефону, поздравляет с успехом. Ротный слушает, катает на скулах желваки и отчеканивает: траншеей овладел не я, а сосед слева, я припозднился. Хотя и припозднившись, рота в траншейном бою показала себя, старший лейтенант сам бился врукопашную. Но командиру полка отчеканено, и тому ничего не остается, как сказать: «Извини, перезвоню соседу слева». Щепетилен ротный. Не хочет чужой славы. Ни капельки. Это, видимо, и есть высшее, честное мужество.
Между тем что-то в вашем отношении к снайперихам, товарищ старший лейтенант, царапало меня. Точней? Что именно царапало? Точней, конкретней — привкус некоего недоверия. Недоверия, так сказать, вообще, недоверия в принципе. Когда вы проверяли пулеметчиков, автоматчиков и прочих мужиков, я этого не чувствовал. А вот когда стали песочить девчат — почувствовал. Может, я и не прав, я старался подавлять себя, но иногда все-таки царапало. Особенно после того, как убило одну из снайперих. Помните, на участке моего взвода это случилось. Снайперша (ее, кажется, Любой звали) выбрала позицию метрах в пятнадцати впереди переднего края, в ямке, прикрытой кустом. Позиция удобная: обзор с бугра, немецкая траншея как на ладони, ложбинка ведет к нашей траншее, веточки маскируют. Люба день поохотилась на фрицев, второй, на третий подстрелила подносчика патронов, а на четвертый день ее выследил немецкий снайпер и всадил пулю меж глаз.
Помните, вынесли ее по ложбине, завернутую в плащ-палатку, уже начала коченеть, запекшаяся кровь, как коркой, стянула лицо, в крови были и глаза, те самые, синие, и волосы, те самые, белокурые, и пилотка, и гимнастерка. Любу положили в траншее возле ротного блиндажа, и мы склонились над ней, не зная, что сказать, что сделать. Когда убивало мужика, знали, что делать, — рыли могилу. И тут потом вырыли могилу, положили тело, засыпали землей, поставили деревянный обелиск. Пока же стояли и молча смотрели на убитую. Я думал: «Разве ж это женское дело — держать в руках винтовку? Ей бы любить, рожать детей, молодой и красивой, а ее убили. Нет, стрелять — мужское занятие, женщины пусть остаются подальше, в тылу…» Вы тоже тогда были суровы, безрадостны, товарищ старший лейтенант: брови насуплены, зубы стиснуты, желваки катаются. Комбат распорядился дать ружейный залп над могильным холмиком, и вы ответили совсем не по-уставному: «Правильно». А после снова жучили девчат — что и как, не врут ли про подстреленных фрицев.
Наверное, так и надо — контролировать, но снайперши бунтовали, и в чем-то я их понимал. Женщины, девушки все же, помягче бы к ним. Да и огульно получалось: будто все они любой ценой радеют о записях в снайперской книжке. Ну, было две, три шустрых, остальные старались воевать всерьез, Любу ведь снайпер из охотничьей команды убил не на бумаге…
Ужин подвезли, когда сумерки начали разливаться, смешиваясь с наслаивающимся туманом. Сумерки были сиреневые, туман белый; перемешавшись, они порождали пепельно-серый, мертвый цвет, от которого делалось как-то не по себе. На болотах курлыкали журавли. Ни самолетного, ни танкового гула не слыхать. Но канонада продолжала погромыхивать. Что там долбают?
Макеев ковырялся ложкой в котелке, который ему принес помкомвзвода Друщенков. Взводным командирам ординарцы официально не полагались, но явочным порядком все они завели ординарцев. Все, кроме Макеева: не положено, значит, не положено. Наверное, глупо это выглядело. Да и неудобно: взводный далеко не всегда может сам себя обиходить, случается, просто времени не хватает. Сержант Друщенков в иночасье берет на себя ординарские функции, жалеючи неопытного, зеленого взводного. Детсад! А сержанту Друщенкову двадцать пять, повидал белый свет и сосунков вроде лейтенанта Макеева — симпатичный, однако, сосунок.