опустошил сознание и пошел туда, куда повлекло его чутье. Он углубился в сад и, обходя кругом поляну с качелями, внимательно внюхивался в сонный воздух. Пахло остывающей землей, травой, вымокшей в росе, сладкой смолой, созревающими абрикосами… и вот, возле качелей, тонким крылышком порхнул запах мирры, и с ней ладан и рута — Акамие… и чуть поодаль — запах масла, которым смазывают волосы евнухи дворцовой стражи, и запах железа от кольчуги и пропотевшей кожи — от сапог. Дэнеш наклонился над самшитовой доской. Она пахла Акамие, и поверх впитавшегося раньше слоился свежий, недавний запах.
Дэнеш сел на самшитовую доску, двигаясь в точности так, как это делал Акамие. Оттолкнулся, скрестил ноги в щиколотках, наклонил голову к плечу. Качели плавно понесли его вспять сквозь течение вечера, и скоро он почувствовал край платка, прижатого воздухом к щеке, и понял, что попал туда, куда нужно. Только — не сидеть, а лечь, вытянувшись на доске, прижав ладони к ее ласковой шероховатости, и… да, осторожно сдвинуть плотно охвативший мизинец над суставом тот перстень, который называл самым горьким, в хитро заплетенной оправе кровавый камень с хищным огоньком в глубине. Дэнеш, будто поправляя край тугого рукава, протолкнул под него перстень и улыбнулся: так же ловко и непринужденно проделал это Акамие. И теперь не надо было следить движение за движением, а, покачавшись еще немного на доске, Дэнеш поймал то мгновение, когда перстень скатился вдоль опущенной ладони. Тогда свесился с качелей и подобрал его с того места, где он упал.
Самый горький.
Так назвал его Акамие в одну из ночей, которые провел, сидя у окна и с подсказки перстней, теснившихся на руках, пересказывая свою жизнь лазутчику, стоявшему по ту сторону резной решетки. Так поступали они. Не было на этой стороне мира для ашананшеди закрытой двери, но не звал его войти бывший наложник, и он стоял ночь напролет на выступе стены, только просил Акамие взять подушку и сесть удобнее, Акамие же не хотел, отказывался, только ставил ногу на подоконник и ложился щекой на колено. Перстень за перстнем снимал, передавал Дэнешу в отверстие решетки и, пока Дэнеш разглядывал оправу и камень, говорил и говорил, как будто неохотно, но сам побуждая себя продолжать. Дэнешу оставалось слушать, и он знал, что Акамие никому не рассказывал и не расскажет того, что открыл ему в ту ночь. Но сам он не мог ответить откровенностью на откровенность и был рад, что Акамие и не ждал этого. Просто вручил ему свою историю — не на суд, а во владение.
Но и у Дэнеша нашлось, что подарить Акамие. И несколько ночей ашананшеди учил. Наложник, обученный глубоко вчувствываться, предугадывая желания господина, схватывал на лету объяснения Дэнеша и не разу не усомнился в том, что Дэнеш учит его возможному. А Дэнеш учил, как позвать его издалека, чтобы он услышал, где бы ни был. И, видно, способным учеником оказался Акамие, раз сумел дозваться, когда звал этим вечером — да, вот здесь, на качелях, теперь Дэнеш был уверен, что именно поэтому чутье ашананшеди привело его сюда.
Самый горький.
Проклятие Ашанана!
Следовало спешить.
За стеной лазутчика ждал Ут-Шами, и не было на этой стороне мира силы, способной остановить их, когда они взяли след маленького каравана, державшего путь на восток.
Следовало спешить, но нельзя было принимать поспешных решений, и Дэнеш следовал за караваном в отдалении, тем более что сразу убедился: не одни евнухи-стражи охраняют караван, передвигавшийся только по ночам и только окольными тропами, обходя города и постоялые дворы. Чуть поодаль караван сопровождали лазутчики.
Дэнеш решил встретиться и переговорить с братьями, каковыми были все ашананшеди друг для друга, но разговор был краток. Дэнеш провел пальцем по открытой ладони, что было знаком вопроса, а один из двоих сложил свои ладони вместе в знак невозможности говорить, на том и расстались. Но одно Дэнеш выяснил: безрукавки этих двоих были зашнурованы тем же плетением, что и у несчастного брата, которого Дэнешу пришлось убить больше года назад, при неудачной попытке похитить Акамие.
И он отстал, дал каравану уйти далеко вперед, и шел по следу, не приближаясь и не нагоняя, и был оcторожен, чтобы самому не оставить следа и не выдать своего присутствия. И так шел до самого замка Кав-Араван.
Глава 26
Вдвоем теперь стояли бы на балконе и до горестной слепоты в глазах смотрели бы в сторону Аз- Захры, если бы Акамие не запретил невольнику подниматься на башню и ради справедливости не запретил того же себе.
Но однажды — всего однажды — он не утерпел и бегом поднялся по винтовой лестнице, оступившись, ушиб колено и ободрал ладонь о кованые перила, чтобы увидеть: с неогороженной площадки наверху башни не видна долина Аз-Захры, а только черно-синие горы, поросшие книзу хмурым лесом. Они окружали Кав-Араван со всех сторон. Вечер приближался, и солнце направилось к тому краю неба, который ближе к Аз-Захре. Тени вскарабкались по каменистым склонам до середины и уже подступали к утопавшим глубоко в стене воротам замка, от которых по краю глубокого провала убегала дорога и скрывалась между утесов. Стены замка с одной стороны сливались с отвесной стеной провала, с другой — врастали в скалу, вершины которой с башни не было видно.
Ветер выводил угрюмую песню, насмешливо присвистывая в серьгах. Акамие не услышал, как следом за ним на площадку поднялся евнух, и не сразу почувствовал его присутствие. Подойдя ближе к краю, чтобы разглядеть дно провала, он вынужден был опуститься на колени, так закружилась голова и затошнило от страха. Евнух оттащил его от края и подтолкнул к лестнице. Ни слова не сказав, Акамие вернулся в отведенные ему покои.
Больше он не поднимался на башню и ничего не сказал Айели.
Спустя месяц ворота замка распахнулись, чтобы пропустить дюжину всадников и их предводителя.
Акамие сидел у окна, держа на коленях глиняную таблицу из тех, что подарил ему Эртхиа после возвращения из аттанского похода. Знаки на ней были непонятны, и Акамие давно оставил попытки разгадать их. Но сам их вид был приятен, в чередовании крючков и черточек угадывался ритм, и он действовал на Акамие завораживающе. Здесь, в Кав-Араване, когда сменявшие друг друга острая тревога и тоскливая безысходность доводили его до изнеможения, он брал в руки таблицы и часами разглядывал их, ощупывал и гладил, будто вслушиваясь в невнятные обещания.
Айели в это время забивался в укромный уголок и, зная, что господин долго не хватится его, успевал всласть наплакаться, растравляя тоску воспоминаниями о недолгом своем счастье.
Так врасплох и застал их звон подков, сбруи и оружия в каменном дворе, ржание лошадей, деловитое покрикивание и почтительные приветствия.
Акамие отложил таблицы и выглянул в окно. Там, внизу, не было ни суматохи, ни растерянности, словно гостей давно ждали и готовились к их приезду. Все стражи замка высыпали во двор, и главный среди них разговаривал с еще не спешившимся всадником. Тот распахнул простой дорожный плащ, и Акамие разглядел блестящую кольчугу, украшенную золотыми бляхами тонкой работы, и сверкающие драгоценными камнями ножны. Лица всадника Акамие не видел, потому что край полосатого платка, собранного надо лбом складками, закрывал его. Всадник, видно, о чем-то спрашивал евнуха, и тот, взмахивая рукой в сторону окон, отвечал. Акамие, держась за подоконник, высунулся из окна, надеясь лучше разглядеть всадника, и тут он поднял голову. Акамие охнул и отшатнулся.
— Айели! Айели! Сюда, скорее!
Айели вбежал в комнату, пряча заплаканные глаза.
— Господин мой?..
— Что? — удивился Акамие. — Твой господин? Нет, это не он… — и виновато умолк.
— Я только хотел спросить, что угодно господину… — потупился Айели.
— Да, — согласился Акамие, — да, конечно. Послушай, я хочу, чтобы ты оставался в этой комнате,