распласталось в пустоте и долго-долго плыло, не шевеля конечностями. Тело казалось мертвым, но, достигнув одного из обломков, начало поворачиваться. При жуткой медлительности движения были невероятно точными. Я уловила в них что-то холодное и враждебное. Тело степенно, рывок за рывком, с умопомрачительными интервалами устраивалось верхом на обломке. Я приблизилась. Мне хотелось увидеть его лицо. Но лица не было. Вместо него торчали какие-то трубки, и светилось что-то похожее на гнилушку.
Я готова была к самому жуткому виду человека-камня, но только не к замене его примитивной машиной-камнем, автоматом-камнем… то есть — просто камнем. Неприятным воспоминанием о человекообразных машинах мы обязаны эпохе наивных экспериментов, когда многие не понимали, что естественное развитие отношений между людьми складывается на той же основе, что развитие отношений клеток и органов внутри совершенствуемого природой живого тела. Если позволить одному органу перестраивать всю анатомию существа по своему ограниченному идеалу, то получится робот: то есть ублюдок — воплощение злокачественной неполноценности.
И глядя теперь на робота-камня, я презирала эту блестящую коробку с рычагами-конечностями. Робот — это не просто рациональная машина. Это — эрзац-человек. Набожные люди в древности полагали, что они сами эрзац-боги. Как бог якобы создал людей по своему образу и подобию, так и человек создал робота по тому же принципу, и в приступе безвкусия вообразил себя чуть ли не самим Господом. Больше я не могла смотреть на эту пошлую куклу, отвернулась… и оторопела: прямо на меня летел самый настоящий человек. Но такой же медлительный, как его робот. Только это была уже медлительность человека. В движениях — характерная небрежность, свойственная живому существу.
Это был человек и по форме лица. Странность его, какая-то расовая неопределенность, делала лицо еще интереснее, человек улыбался. Это было понятно сразу. Улыбка ироническая и, тем не менее, добрая, милая — редкое сочетание. Единственный недостаток этой улыбки — продолжительность: в ее сиянии можно было преспокойно выспаться.
Я уловила едва заметные движения губ и догадалась: он разговаривает с роботом или с теми, кто остался на корабле.
Пожалуй, со временем я могла бы его понять, несмотря на чудовищную растянутость речи. Нет, я уверена, что могла бы понять. Как много скрывается за этой уверенностью! Одни говорили: «Единый язык для всех, народов — дискриминация остальных языков. Каждый язык — неповторимый, драгоценнейший дар всему человечеству. Переводы, — как бы они совершенны ни были, — всегда уступают оригиналу. Люди должны стать полиглотами!» «Это абсурд! — возражали другие. — Можно изучить десять, пятнадцать, двадцать языков, но знать сразу все — немыслимо! Выходит, и здесь дискриминация! Если народы стремятся к полному взаимопониманию, — без лингвистических жертв не обойтись. Единый язык — решение самое справедливое!» Вот о чем спорили наши прадеды. Теперь этот спор казался наивным. Как просто все разрешилось! Чтобы понять незнакомый язык, не требуется ни переводчика, ни словаря, — достаточно развить у себя особый поэтический дар. Язык для человеческой мысли играет такую же роль, как в музыке — манера игры. Мысль может иметь столько поэтических выражений, сколько существует языков. Теперь каждый говорит на родном языке и уверен, что его поймут все, кто слышит… и не только поймут, но и насладятся колоритом незнакомой речи.
Я не знала, о чем говорил человек-камень. Я крутилась, разглядывая его голубые глаза. А он не замечал меня. Ритмы наших жизней несоизмеримы. Для него заметить меня — все равно что успеть поймать взглядом сразу тысячу молний. Я для него — человек-молния. В наших сказках люди-камни служили мишенью для насмешек. Их наделяли невероятно долгой жизнью и одной-единственной фразой на все случаи жизни: «Еще успеется». Авторы как бы хотели сказать, что и в короткую жизнь тоже можно вместить очень многое.
Но с тех пор, как дети нашей планеты перешли возрастной порог, им уже не нужны утешения. Возможно, теперь даже люди-камни могут чувствовать себя рядом ними бабочками-однодневками. Мне не было скучно наблюдать за этим симпатичным ленивцем. В лучах светила он был похож сразу на двух человек, сцепленных вместе: одного — абсолютно черного, другого — ослепительно яркого.
Человек-камень явно проявлял интерес к останкам моего бота. Должно быть, он терялся в догадках, пытаясь понять, каким образом в космосе из ничего мог возникнуть целый рой твердых тел. Сейчас мы оба с нам занимались исследованием. 0н изучал обломки. Я изучала, его самого. Но из нас двоих он имел большее число неизвестных.
Меня развеселило, когда человек-камень прижался шлемом к самому большому обломку. Это было очаровательно! Его логика меня потрясла: «Если не смог увидеть, попробую послушать». Он долго-долго прислушивался. И мне тоже захотелось самой прижаться шлемом к обломку. Разумеется, до меня не долетело ни звука. Да и что можно было услышать, если каждый обломок представлял собой почти однородную массу расплавленного взрывом и успевшего затвердеть материала? Я вскочила и рассмеялась от того, что мы оба слушали камни в пустоте; такое мог придумать только человек! Я совсем разошлась, прыгая с капли на каплю вокруг моего ленивца, и не заметила, как расшевелила обломки. Массы пришли в движение. Для меня этот сонный камневорот не представлял опасности. Но я чуть не потеряла пришельца из вида. Издалека он выглядел так же, как все обломки. Я понимала, что с его природной медлительностью не просто увертываться от взбесившихся капель. Острые выступы могли повредить его скафандр, наверняка более хрупкий, чем мой: мой-то рассчитан на немыслимые для человека-камня скорости и нагрузки. Когда я снова увидела пришельца, то обрадовалась и почувствовала, что успела к нему привыкнуть.
Для меня он был теперь просто человеком, находящимся в опасности. Он метался, ища выхода. Никогда не думала, что в замедленном темпе это может выглядеть так зловеще! Он пробирался к центру, где массы двигались медленнее. Но сюда постепенно стягивались все капли. Со стороны мне было виднее. Время от времени я вылетала из зоны обломков и снова возвращалась в этот круговорот. Включать двигатель скутера возле пришельца я не решалась, а помочь ему своей мускульной силой не могла. Несколько раз мне удавалось замедлить вращение угрожавших пришельцу рогатых осколков. Но это была лишь оттяжка. Я не могла сдержать всю лавину, металась, не зная, что предпринять, пока снова не потеряла его из вида.
Теперь и мне стало трудно пролезть между рваными каплями — так плотно они скопились. Я проклинала себя за то, что вылетела на неисправном боте, за то, что вернулась к обломкам, за то, что смеялась над человеком. Моя беспечность, мое зазнайство могли привести к убийству.
Я пробиралась к центральной капле. Теперь оплавленные куски давили сзади, проталкивая меня вперед, в гущу холодных глыб, к большому обломку. Наконец, я снова увидела человека. Он укрылся в маленькой нише. Но при его медлительности это была западня, капли теперь составляли сплошную массу, постепенно стягивающуюся к центру. Я протиснулась в щель в то мгновение, когда мы уплыли в тень. Старалась не делать резких движений, не задеть человека. Однако, он сам нащупал меня и я почувствовала на своих боках его руки. Он вертел мною, словно обломком, должно быть не зная, куда засунуть меня в такой тесноте. Не было видно ни зги. Я поняла, что он тоже не видит. И не может зажечь фонарь.
Мне захотелось спать. С момента взрыва прошло много циклов сон-бодрствование, а я еще ни разу не отдыхала, поддерживая себя пилюлями стрессинга. Теперь я была прижата обломками к пришельцу и не могла бы двинуться, если бы и захотела. Но зато мне было спокойно: я сделала все, что могла в моем положении.
Теперь ничего нельзя было изменить. Острый выступ все сильнее упирался мне в спину. Скафандр был достаточно прочен: не рвался, но прогибался, и я это чувствовала. Прогиб увеличивался постепенно. Все происходило в полной темноте и абсолютной тишине. А я молила судьбу об одном — только бы скорее потерять сознание. Вначале меня охватил дикий страх: я всегда боялась боли, боялась даже ее приближения. Теперь она не спешила, медленно впивалась в меня, не давала к себе привыкнуть; скоро настал миг, когда я уже не представляла себе, что боль может быть сильнее. А она все росла, как-будто не было у нее предела, и жгла, и давила, и расплющивала меня. И еще много времени прошло, пока во мне что-то не хрустнуло. Но и тогда я не потеряла сознания, а боль не оставила своего наступления. Я уже ничего не понимала. Все потеряло значение. Боль затопила вселенную. Помню только, как свет ударил в лицо. Мелькнули его глаза, застывшие в немом изумлении… и я, наконец, лишилась чувств.
Однако несколько раз еще приходила в себя. Едва прикасаясь, он нес меня на руках, не столько нес,