Она успела принять ванну, лечь и почти заснуть: звонок подсек ее, засыпающую, и выволок на свет почти что со дна.
– Это ты? – спросил Сереженька.
– Ага, – откликнулась она с хрипотцой. – Наверное.
– Здорово. Это мы теперь только вдвоем или еще родители-братья-сестры?…
– К черту родителей, к черту всех. Только мы, ты да я. Милости просим.
– Ноги вытирать?
– Фиг. Разувайся, а еще лучше раздевайся и ложись рядом. Я сплю.
– Тогда подвинься… Тебя когда разбудить?
– Часу в пятом. А лучше в шестом: я очень устала. Ты знаешь, что я тебя выкрала из конторы? Уворовала и вынесла на себе, как лиса цыпленка, так что теперь ты мой, только мой, а главное – я только твоя, с чем тебя и поздравляю, цыпленочек…
– Ты ушла с работы? – спросил он, потом догадался. – Тебя выгнали? Из-за меня? Ха… Выходит, как порядочный человек, я обязан взять тебя на содержание?… Сколько ты там получала?
– Ой, не гони… Хотя, пожалуй, какую-то компенсацию я затребую… Вот высплюсь и потолкуем.
– Можно поцеловать тебя в шейку?
– Целуй, – согласилась Анжелка, прикладывая мембрану к шее. – Все. Спи давай. Не балуй.
– Ладно, я отрубаюсь, – прошептал он. – Спи, лисичка…
9
И понеслись сумасшедшие, безалаберные, нечленораздельные дни и ночи, состыкованные наобум, как вагоны сборного товарняка: в алгоритме обвала, камнепадом с души обрушились исповеди, рассказы, повести, лирические признания, авторские отступления – до звона в ушах, ночи напролет, до звенящей легкости дара, полной распахнутости – вот она я, возьми, возьми от меня сколько сможешь!.. Они болтали с утра до вечера, с вечера до утра, болтали в постели, на улице, за рулем, вместе засыпали и просыпались – даже вокруг пруда она бегала теперь с телефоном, даже в туалете не расставалась с ним. Это был настоящий медовый месяц – они забеременели друг другом, срослись на слух, сплелись голосами и придыханиями в двуединое существо, запараллеленное сиамское чудо, которое задыхалось, не перекинувшись в течение часа хотя бы парочкой спасительных фраз; пробившись сквозь одиночество, сквозь телесную скорлупу-оболочку, они оказались восхитительно беззащитны друг перед другом аж дух захватывало! – и неистово, с перехлестом, самозабвенно предавались умножению себя на двое.
Поначалу Анжелке казалось, что она вот-вот исчерпает себя до донышка, перескажет всю свою жизнь, все известные ей слова и заглохнет, как двигатель без горючего – это при том, что Сережка говорил раз в десять больше нее, никогда не повторяясь ни по существу, ни в деталях; но слова, сколько ни выбирала она из своего горла-колодца, опущенного в солнечное сплетение, не кончались – наоборот, прибывали, умножая поддающийся описанию мир. Чем больше она рассказывала о себе, тем больше забытого, замурованного открывалось самой Анжелке; чем больше говорила – тем легче облекалось в слова неподъемное, неуловимое, смазанное, лежавшее на душе бессловесным нерасфасованным грузом. Удивительным образом ее маленькая скудная жизнь разворачивалась в эпопею, подробный пересказ которой мог растянуться на годы – один к одному, на те же восемнадцать лет жизни.
Грянула, хороня средневековье, эпоха великих географических открытий себя. С щедростью Колумба она водила Сережку по своему прошлому – как нового соправителя по обширному, но запущенному королевству – а он, как в фильме Роберта Земекиса про путешествия во времени, всегда ухитрялся прихватить из прошлого в настоящее какой-нибудь сувенир, выхватить из ее историй нечто существенное, трогательное, упущенное Анжелкой по глупости или неведению. Взамен она обретала настоящее настоящее. Впервые в жизни она так остро, так доподлинно чувствовала, что живет, а не спит, впервые в жизни ощущала себя настоящей живой Анжелкой. Он пришел, разбудил ее телефонным звонком, она проснулась. Только эта балдежная телефонная связь, столь не похожая на глянцевые love story с поцелуйчиками в диафрагму и ниже, смогла разбудить ее как будто пилюли обыкновенной любви были ей нипочем, как аспирин наркоману, или вызывали аллергическую реакцию типа душевных судорог; как будто все прочее – по сравнению с бьющей через край родниковой речью – было остывшей манной кашей со склизкими комочками недоразвитых мыслей, слипшихся чувств, неудобоваримых фраз. Он грел, он светил и сиял, он был единственным настоящим источником света в ее чертогах – он, которого Анжелка видела только с закрытыми глазами. Вот так.
Вообще-то говоря, она полагала увидеть Сережку на другой день после того, как выцарапала его из конторы. Она так и сказала, когда зашла речь о компенсации; в ответ он задумался, потом сказал: «Да, конечно. Я тоже очень хочу. Но боюсь. Пойми, я только по телефону такой речистый, а в жизни совсем другой. Я скрюченный, понимаешь? и только сейчас, только с тобой начинаю медленно выпрямляться. Давай поболтаем еще недельку-другую, потом это придет само, то есть я. Потому как я тоже очень и очень, можешь не сомневаться».
– Я не могу так сразу, – сказал он, придуриваясь. – Мы должны узнать друг друга поближе.
– А ты, часом, не голубой? – напрямик спросила Анжелка.
– Ни часом, ни полчасом, – заверил он. – Не голубой, а впечатлительный. У меня поджилки трясутся, когда я вижу красивую женщину, челюсть отваливается, живот сводит – тебе этого надо?
– Если без поноса, – уточнила она. – А челюсть не беда, можно подвязать завязочками от шапки.
В общем, порешили не гнать. Охотник пятился от добычи, норовя стушеваться в кустах, добыча в жертвенном неведении подкрадывалась, боясь ненароком сбиться с умозрительной линии прицела. Примерно через неделю он до того сомлел и расслабился, что согласился на обмен фотокарточками; Анжелка пошла на почту и получила конверт аж с пятью фотографиями, сделанными в ателье на Никитской. Он оказался, слава те господи, нормальным парнем, более того – симпатичным, светлорусым паинькой с довольно тонкими чертами лица – и выглядел в свои двадцать семь ничуть не старше Анжелки. И у него был странно живой для фотографии взгляд, веселый и грустный одновременно. Анжелка купила пять рамок и расставила Сережку по всей квартире.
Теперь, когда он был не только на слуху, но и перед глазами, на нее иногда накатывало дикое желание выковырнуть его из телефонной трубки, как устрицу из ракушки – булавкой, ножом, щипцами, силой воли,