Дома было тихо, чисто и свежо. На столе лежала записка, полная «ахов» по поводу его внезапного исчезновения.
'Ты, неверно, голодный, — писала Вера. — Поешь горячей картошки, она на табуретке в кастрюле, завернута в телогрейку…'
Думая о Вере, он вспомнил вчерашнего пограничника и немного развеселился. Все-таки это была его идея: если уж отдавать Верку замуж, то за человека, который мог пригодиться. Он и книжку выкинул только потому, что увидел зеленую фуражку.
Гошка повалился на свою раскладушку и принялся мечтать о том, как этот пограничник, потеряв голову от любви к Верке, пойдет в партком пароходства хлопотать за него, как возьмет его на поруки. И тогда снова здравствуй, море! И лимонно-банановые джунгли с синими лагунами, и россыпи огней на неведомых берегах, утонувших в ночи, и манящее сияние реклам в портовых городах, где все тебе улыбаются: бармены из-за стоек, девочки из-за штор…
Его разбудило солнце. Вот чем хорош этот город, так непостоянством погоды. Отгудит шторм с дождем и снегом, а на другой день — солнце во все небо. А то повиснет облачная борода на вершинах гор, и полетит на город соленый дождь из брызг, сорванных с волн в бухте. А бывает, обрушивается ледяной ветер. Тогда брызги замерзают на лету и повисают сосульками на набережной, на бортах пароходов, на балконах домов.
А то набегает «моряк», как сегодня ночью. Тогда мальчишки, несмотря на дождь, собираются на набережной, смотреть волны, остервенело бьющие в стенку. Этот ветер капризен, как моряк, полгода не сходивший на берег, затихает так же быстро, как и налетает. Вот и теперь он лишь время от времени встряхивал голые ветви тополя под окном.
Гошка посмотрел на сверкающие мокрые крыши, потянулся, закурил и задумался: куда податься? На толкучку не хотелось. Противны были сегодня знакомые ухмылочки всех этих Вадимов, Эдиков, Шантаклеров и Булочек. Сегодня хотелось в порт. Он побрился, нацепил галстук, чтобы как у людей, погляделся в зеркальце и вышел. Быстро сбежал к морю, пошел вдоль бухты, мимо ворот рыбного порта и лесного, мимо нефтепирса, туда, где постройки, загораживающие бухту, расступались и открывалась панорама с портальными кранами, высоко занесенными над пароходными трубами. Гошка любил это место, всегда останавливался тут, чтобы оглядеться, помечтать. И теперь он остановился у парапета набережной, закурил и жадно уставился на блескучую, уже успокоившуюся после ночного ветра гладь бухты, пересеченную вдали темной полоской мола, на буксировщиков, словно бы присосавшихся к низкому борту тяжело груженного танкера. Рядом с набережной суетились утки-нырки, исчезали в зеленоватой глубине и беззвучно выныривали в другом месте.
Как давно он не приходил сюда! Все знакомо, и все переменилось. Нырнуть бы, как эта черная птица, исчезнуть на время и вынырнуть совсем-совсем в другом месте!..
— Э-ей!..
У причала стоял высокий парень и махал рукой. Гошка удивился: кто еще помнит его в этом порту? И вдруг, как ударило — Вовка Голубев, друг-приятель, корабельный поэт. И побежал, спотыкаясь на неровном тротуаре, задыхаясь от радости.
— А я гляжу — кто такой? А это ты! Ну вымахал! Вырос, что ли? Совсем не узнать…
Они мяли друг друга, и смеялись, и прижимались грудь в грудь, чтобы скрыть стыдную влажность в глазах. Они корешили и в мореходке и на «Кишиневе». Когда-то Гошка был уверен, что не задумываясь отдал бы Вовке, как в той песне, 'место в шлюпке и круг'. Потом разошлись пути-дороги. Ему выпала сухопутная, а у Вовки осталась все та же — морская. Потому что ни за какие коврижки не хотел он связываться с заграничным барахлом. Бывало, Гошка злился на него, говорил: 'Что взять с идеалиста…'
А вышло — не по адресу жалость.
— Все стихи пишешь? — спрашивал Гошка, хлопая его по спине.
— Все пишу, — отвечал Володька, в свою очередь, стукая приятеля так, что прохожие останавливались, оглядывались подозрительно: уж не дерутся ли?
— Почитай.
— В самом деле?
— Давай, давай, я же знаю тебя, чокнутого.
— Ну слушай.
Володька даже переменился, побледнел, и взгляд его стал каким-то потерянным, чужим.
В груди у Гошки нехорошо и тошно ныло.
— Ну? — спросил Вовка жалобно и просяще.
— Что-то на стихи непохоже.
— Это белые стихи.
— Ну-ну… — Ему вдруг подумалось, что Вовке тоже не сладко, раз до белых стихов докатился. Но не хотелось огорчать старого друга.
— Не стихи вроде, а хоть плачь.
— Правда?
— Точно. Отметим этот случай?
— Знаешь, — сказал Вовка виновато. — Я теперь водки-то не пью.
— Заболел?
— Слово дал.
— Кому?
— Себе, кому же еще.
Гошка удивился. Он так удивился, как не удивлялся никогда в жизни, поглядел на друга, словно на чудо морское с двумя хвостами и без единой головы.
— Ты что — не хозяин своему слову? Ты дал, ты и возьми обратно. На сегодняшний день.
— Не пойдет. Тряпка я буду, а не моряк, если так словами кидаться.
— А чего ты теперь пьешь?
— Да так… сухое… в меру если.
— Сухое так сухое.
Они быстро пошли, почти побежали по Портовой улице и все толкали друг друга, будто салаги из мореходки, засидевшиеся на лекциях, и Вовка все рассказывал о рейсе, который затянулся на целых полгода из-за выгодного фрахта, взятого в Австралии. А Гошка больше помалкивал. Он тоже мог бы рассказать кое о каких «фрахтах», которые брал. Только где им до австралийских! А кроме того, ему не хотелось говорить об этом, ибо Вовка еще тогда, на «Кишиневе», первым был готов набить ему морду за