вдыхали прохладный, чистый ночной воздух. Как он сладок после пороховой гари! Тихо. Только в городе по-прежнему трещали автоматы да изредка доносились глухие разрывы гранат.
Поддался искушению и Норкин. Бросив Селиванову: «Останешься за меня», — он спрыгнул с катера и, догнав Чигарева, спросил:
— Потери большие?
— Точно не скажу, но приблизительно человек двадцать.
Норкин присвистнул. Дорого обходится Пинск… Около обгоревшего тральщика в воде копошатся матросы. Доносятся обрывки фраз: — Держи ему голову…
— Давай еще разок!
— Фланельку сними!
— Крепкая.
— Ножом!
Ольга тоже здесь. На лбу у нее красная полоса, щека в саже.
— Только один жив. Остальные… — говорит она и замолкает, устало махнув рукой.
— Что с тобой? Ранена? — тревожно спрашивает Чигарев, всматриваясь в лицо жены.
— Ничего. Устала страшно.
— А на лбу?
— Ударилась… Разговор оборвался.
— Готовь носилки! — кричит кто-то из воды. Санитары разворачивают носилки и ставят их у кромки берега.
— Дальше, дьяволы! — ругается неизвестный. — Вон туда, на бугорочек. .
Булькает вода, чавкает ил. Бережно несут матросы полураздетого человека. Его руки безвольно болтаются, порой касаясь земли. Безжизненное тело осторожно кладут на носилки. Моряк дрожит. Откуда- то появляются полушубок, одеяло. Все это наваливают на раненого.
Ольга стряхивает с себя оцепенение и говорит властно, как тогда, на фронте под Ленинградом:
— Дайте свет. Нужно немедленно сделать перевязку. Чигарев посмотрел на Норкина. Легко сказать: «Дайте свет!» И дать его легко, а что будет потом? Несколько мин просверлят темное небо, расколют тишину, и еще несколько жертв?
Норкин пожал плечами. Дескать, делай как знаешь, а я тебе ни помогать, ни мешать не буду. Чигарев благодарен и за это: Мишкины катера стоят ближе всех, только он и протестовать может.
А матросы уже вбили в землю четыре кола, натянули на них плащ-палатку, все это прикрыли сверху кошмой — и перевязочный пункт готов. В руке у Норкина зажужжала динамка, и дрожащий пучок света остановился на тяжело вздымающейся груди матроса, пополз к его лицу.
— Пестиков! — как вздох, вырвалось у Норкина и Чигарёва.
Пестиков, словно услышав свою фамилию, приподнял веки, открыв бессмысленные глаза. Как по пустому месту, скользнули они по склонившимся над ним лицам и опять спрятались под веками. Лицо — неподвижная маска с уродливо большим, заострившимся носом.
Ольга бесцеремонно распорола намокшие брюки, и все увидели две кровоточащие раны. Еще несколько минут, и их скрыли белые бинты. Теперь Ольга перебинтовывала скрюченные обожженные пальцы.
Норкин не мог больше оставаться здесь и, сунув фонарик кому-то из санитаров, вышел.
Баташов, Насыров, Моисеев, Копылов, а теперь еще и Пестиков… Смерть, как на выбор, подстерегает дорогих сердцу сталинградцев.
— Товарищ комдив, разрешите? На тральщике матросы нашли же-бе-дэ. Чигареву отдать прикажете? — спрашивает Волков. В руках у него чуть подмокший журнал боевых действий. Он теперь собственность истории, его место в архиве флотилии, но отослать его, не узнав о последних минутах героического катера, Норкин не мог.
— Дай сюда, — потребовал он. — Чигареву скажешь, что я взял.
В каюте душно, однако Норкин не замечает этого. Он сидит под лампочкой, заливающей каюту ровным светом, и неторопливо, осторожно перелистывает страницы журнала. Но вот оборвались аккуратные записи. Дальше идут измятые страницы, заляпанные бурыми пятнами крови, некрытые торопливыми закорючками букв. Норкин всматривается в них, разбирает, порой — угадывает слова.
«…Часы разбиты и время не знаю. Вступил в командование матрос Пестиков».
Очень лаконичная запись. А Норкин видит: лежат в рубке бездыханные командир и рулевой; катер, не управляемый никем, рыскает к берегу, вот-вот выбросится на него; пулеметчик Пестиков заглядывает в рубку и становится на место павших. Что заставило его поступить так? Что заставило его лезть в пасть смерти, когда спасение было рядом, когда до него в полном смысле этого слова можно было дотянуться рукой? Ведь катер шел к берегу, никто бы не упрекнул Пестикова в трусости: не может один человек вести катер в бой.
«В машине живой только один моторист Аниконов. Иду в Пинск. Десантники сами выгрузят боезапас».
«Выгрузка закончена. Раненых брать не стал, потому что катер от мины горит». «Аниконов, видать, убитый. Иду к своим».
А дальше — размашисто на обе страницы журнала:
«Ранили в ногу и в грудь. Пока смогу, буду вести. Ежели помру, то прошу передать комдиву Норкину, что про Крамарева я сказал сущую правду. Сынишку его отправьте к моим родным. Пусть заместо меня будет».
Ниже рука вывела привычное:
«Передайте поклон»,
— но в последнюю минуту Пестиков, наверно, решил, что нельзя этого писать в журнале, зачеркнул написанное и подписался:
«Гвардии матрос Пестиков».
Норкин прочел последние строки, однако у него не хватало сил закрыть журнал: глаза снова и снова возвращались к этим строкам. Он как бы слышал голос матроса, который первый зашел на катер:
— Заходим, а там все вповалку. Только он один как повис на штурвале, так и висит. Железо-то накалилось, притронуться нельзя, у него пальцы припеклись. Ватник тлеет. Ну, взяли мы его за руки, за ноги — и в речку… Затушили огонь…
Вот она, настоящая матросская порода! Нет, не Карпенко и ему подобные, а Крамаревы, Копыловы, Пестиковы — настоящий костяк флота. Что такое Карпенко? Радужный мыльный пузырь. Пшик, как говорят матросы… Жалко Даньку Мараговского… Он матрос настоящий, злой.
Норкин, погруженный в невеселые думы, не слышал ни приглушенных команд над головой, ни топота ног и даже вздрогнул от неожиданности, когда, согнувшись почти пополам, в каюту вошел Ясенев. Капитан-лейтенант попытался встать, но капитан второго ранга коснулся рукой его плеча и присел рядом на койку.
— Что читаешь? — спросил Ясенев.
— Записи Пестикова.
Ясенев молча взял журнал, бегло просмотрел его и, осторожно закрыв, вернул Норкину. Несколько минут оба молчали. Ясенев распахнул на груди китель и сказал:
— Душно у тебя. Открой иллюминатор. — Тогда свет гасить надо.