— Или нам впервые в темноте разговаривать?
В каюте темно. Синеватым кругом кажется иллюминатор. К нему тянутся струи табачного дыма, его изредка пересекают трассирующие пули, похожие на падающие звезды.
— Что с тобой, Михаил? — спрашивает Ясенев.
— Как что? — удивляется Норкин. — Все в порядке.
— Нет, не то… За парткомиссию обижаешься?
— С чего вы это взяли, товарищ капитан второго ранга?.. Такой, как всегда.
— Вот и врешь!.. Потому и завернул к тебе, что ты не такой, как всегда. Угрюмый ты, Михаил, какой- то стал.
— Нечему радоваться, — буркнул Норкин. Он стиснул руку коленями, приподнял плечи и замер.
— Давай выкладывай… Разрешим сомнения и забудем о них.
— Одним махом всех убивахом? — усмехнулся Норкин.
— Не хочешь говорить? Тогда я скажу… — Ясенев вздохнул, щелкнул портсигаром, закурил и продолжал: — Конец войны близок, ты его видишь и…
— Товарищ комиссар! — невольно вырвалось у Нор-кина. Ясенев замолчал: он знал, что если Михаил-называет его комиссаром, то, значит, он сильно взволнован. Минуточку терпения — и заговорит сам.
И Норкин заговорил. Он долго возмущался поступком Карпенко, потом замялся на мгновение, раздумывая, говорить дальше или промолчать, и решил сказать.
— Глянешь — вокруг тебя Семеновы, карпенки разные! Ты бьешься лбом о стену, жизни не жалеешь, а они… Откуда они взялись?.. Я понимаю, что служили они и до войны, и в сорок первом году. Но почему их не видно было? Словно прятались где-то.
— Да, они прятались, — подтвердил Ясенев. — Рядом с нами жили, а мы их не видели. Не видели потому, что они в то время маскировались. Приспосабливались к народу, к нам. В те годы они не давали свободы себе. Страшно им было… А сейчас, когда на нашей улице праздник, выпрямились, раскрываются… Да и мы добрее стали. В сорок первом году сразу бы их за шиворот взяли, а теперь либеральничаем… Только единицы у нас Семеновых и Карпенко. Сам знаешь, что с ними кончено.
— Это у нас не стало ни Семенова, ни Карпенко. А сколько их еще в других частях? Почему сегодня дали возможность немцам подтянуть силы? Теперь, пока вышибем их, сколько голов положим?.. Злость меня душит! Взял бы всех гадов за горло и задушил собственными руками!
Окурок, описав дугу и рассыпав красноватые искры, вылетел в иллюминатор.
— Про злость — очень хорошо, — сказал Ясенев. — Сейчас ты правильно сказал. Да, нужно быть злым. А дальше все от лукавого… Хорошо, согласен, что утром мы просчитались. Кто не ошибается? Грешны и мы… Хитришь ты, Михаил. Другое гложет тебя… Конец войны видишь и смерти боишься? Невольно о ней часто думается?
Норкин вздрогнул и понурил голову.
— Что ж, и это объясню, — продолжал Ясенев. — Может быть, последние бои, может быть, еще денек, другой — и цел останешься, а тут на рожон лезть приходится.
— Я ни от какого задания не откажусь!
— Знаю, — повысил голос Ясенев. — Знаю, поэтому и говорю с тобой… Пойми, что иного выхода нет. Кто-то и в самый последний час войны должен будет умереть… Печальная истина, но от нее никуда не спрячешься. Я не требую, Миша, чтобы ты шел в бой улыбаясь. Или плясал над трупами. Дело не в этом… Кто-то говорил, что учитель всегда должен быть спокойным, уравновешенным. Пусть он болен, пусть у него дома крупнейшая неприятность — никто из учеников, глядя на него, не должен догадываться об этом. Командир — больше чем учитель. Он не только учит людей, но и посылает их, может быть, на смерть… Ты понимаешь меня? Пусть у тебя кошки скребут на сердце — ты будь спокоен. Внешне спокоен. Не походи на представителя похоронного бюро… А у тебя, Михаил, авторитет сейчас большой, за каждым твоим шагом сотни глаз наблюдают… А знаешь, что матросы говорят о сегодняшнем дне?
Нет, об этом Норкин ничего не знал и насторожился.
— Они говорят, чтй ты потерял только один катер, — Ясенев особо выделил слово «только». — Верят они тебе, Михаил, верят! Потеряй ты в два раза, в три раза больше — они по-прежнему сказали бы свое «только»… Эх, Мишка, Мишка! Честное слово, завидую тебе! Еще мальчишка, а такой авторитет!
Норкин смущенно молчал: он был обыкновенный человек, и похвала льстила его самолюбию.
— Договорились? — спрашивает Ясенев и хлопает Нор-кина по колену. — Если опять меланхолия навалится, приходи к нам с Головановым. Вылечим!
— Это вы мигом, — усмехнулся Норкин, вспомнив заседание парткомиссии. Потом помолчал и вдруг спросил: — А как с Мараговским будет?
— Пойдет под трибунал, — голос Ясенева прозвучал сухо, безжалостно.
— За Карпенко? Под трибунал? Да тому гаду пулю, а не оплеуху влепить надо было!
— Возможно… так и будет… Но Мараговский пойдет под трибунал.
— За оскорбление офицера? Да не офицер Карпенко!
— Не кричи. Не в лесу, — осадил его Ясенев. — Глубже смотри. Первый это случай у Маратовского? Нет: он шел к этому концу… Наша задача — спасти Марагов-ского от самого себя. Как?.. Пусть посидит в тюрьме, подумает… А Карпенко… С Карпенко разговор другой. Ему одна дорога — в штрафную. Пусть посмотрит смерти в глаза, пусть… А Маратовского нужно судить не только за оскорбление офицера. Ты сам знаешь, что у армии свои законы. Перелезать через них или проскальзывать под ними никому не позволено… Что будет, если мы начнем хлестать по физиономиям? У армии и государства соблюдение законов — основа всего… Между прочим, характеристику Мараговского придется писать тебе. Ты слушаешь меня или спишь?
— Дам характеристику.
— Какую, если не секрет?
— Смел, находчив, честен… Предан партии и Родине… Только страшный анархист.
— Что ж, хотя немножко и нелогично, но тут, пожалуй, твоя правда. Нельзя чернить человека, нельзя его делать грязнее, чем он есть на самом деле.
— Да Мараговский и не пропащий человек!
— А кто с тобой спорит? Зачем горячишься? Ясенев посидел еще немного и стал прощаться. Норкин
вышел проводить его. Погода резко изменилась. Над землей медленно плыли плотные тучи. Холодный северный ветер шумел листвой деревьев, покрывал реку чешуйчатой кольчугой ряби. Изредка падали мелкие капли дождя. После жаркой каюты Норкину стало холодно, он поежился и сказал:
— Возьмите мой плащ, товарищ капитан второго ранга.
— Зачем? У меня на полуглиссере все имущество, вплоть до полушубка.
Чуть слышно пофыркивая, полуглиссер отошел от борта катера и скоро скрылся из глаз. Норкин посмотрел в сторону города, где по-прежнему перекликались автоматы, зябко повел плечами и ушел в каюту. Он не спал уже больше суток, но сон упорно избегал его. Думал Норкин И о Пестикове (выживет ли? не останется ли калекой?), но больше и чаще — о батальоне Козлова: как и чем помочь ему?
Ведь сейчас и ребенку ясно: Пинск не удалось захватить неожиданным налетом; фашисты стянули к городу войска, и батальон Козлова, отрезанный от своих рекой, один принимает на себя удар врага.
Трудно ему сейчас, а что будет завтра? Выход только один: помочь морской пехоте, помочь и пушками, и живой силой. Но как это сделать, как?!
Норкин включил свет, развернул на столе план города и склонился над ним. Он всматривался в перекрестки дорог, в четырехугольники кварталов, старался представить себе сеть незнакомых улиц. Он искренне жалел, что на плане не было даже намека на то, мощеная эта улица или нет, какие здесь дома — каменные или деревянные. И больше всего злило — город свой, кровный. Будь он вражеский — развернул бы «катюши» и так сыпанул, чтоб от пепла солнце померкло!
Из матросского кубрика доносились сочный храп, сонное бормотанье, а Норкин все колдовал над планом, шагал по нему циркулем, и красная штриховка постепенно шла от реки к центру города.
А когда за иллюминатором так посветлело, что стала видна тонкая косая сетка дождя, Норкин отбросил циркуль, потянулся и сказал рассыльному, явившемуся по его вызову: