подавленность! Где я ночевала, я сама не помню, кажется, даже на улице. Я ничего не ела. Одна мысль — спасти его…

Вера потребовала еще кофе и пирожков. Она участливо смотрела на Перовскую и думала:

«Бедная Соня, она вилась, как вьется птица над головой коршуна, отнявшего ее птенца. Она сама попадется и когти коршуну…»

— Но самое ужасное, Вера, это Рысаков. «Юный герой» — назвал его Андрей!.. Герой!.. Я видела его… Я слышала про него, я все про него узнала… Его лицо опухло от смертельной тоски и покрылось темными, точно трупными, пятнами. Он все вертит головой, точно уже чувствует веревку на своей шее. Его постоянно водят на допросы. Он всех выдает. По его оговору разгромили квартиру на Тележной. Ищут Кибальчича и Гесю. Меня ищут, и я боюсь ходить и те края и шатаюсь по самым людным улицам, в расчете, что никому и голову не придет искать меня на Невском. Это по его оговору раскапывают подкоп на Малой Садовой. Якимову-Баску и Фроленко ищут. И найдут… Как не найти, когда Рысакову известны все наши адреса… Он умоляет, чтобы его взяли в Охранную полицию и за то помиловали. Он говорил, что принял участие в цареубийстве, чтобы лучше бороться с террором.

— Ему верят?

— Навряд ли. Во всем он обвиняет Андрея и меня. Говорит, что мы его околдовали… Ну, мне пора. Тут могут прийти люди…

Перовская встала, Вера хотела идти с ней, но Перовская остановила ее.

— Спасибо и за то, что посидела со мной, дала душу отвести. Спасибо и за кормежку. Ты так рисковала. Тут, положим, не выдадут… Но на улице!.. Меня ищут…

Вера видела, как ушла Перовская качающейся походкой, полная тревоги за любимого человека и за себя, бледная, отчаявшаяся во всем… Вере казалось, что Перовская теперь забыла все то, что говорилось о счастье народа, и думала только об одном — спасти Андрея или умереть имеете с ним…

Дома за обедом были Порфирий с женой. Порфирий с радостным торжеством рассказывал, что наконец-то удалось схватить Перовскую.

— Околоточный Ширков из участка, где она жила, который день ездил на извозчике по всему городу с хозяйкой молочной, где Перовская закупала продукты, и вдруг сегодня утром видит — идет эта самая цаца, да и где же! По Невскому, против Аничкова дворца! Хозяйка и говорит ему: а ведь это она и есть… Ну, соскочил околоточный с извозца и схватил ее. И не сопротивлялась… Теперь, кажется, вся шайка будет представлена на суде в полном комплекте.

Вера низко опустила голову. Перовская была арестована, как только рассталась с Верой. Задержи Вера ее хоть на минуту и, может быть, околоточный ее не увидел бы, выйди Вера вместе с Перовской — и она попалась бы с ней… Судьба!..

Суд приближался, и вместе с судом приближалась и неизбежная казнь шестерых, привлеченных по делу о цареубийстве 1-го марта: Желябова, Перовской, Рысакова, Тимофея Михайлова, Кибальчича и Геси Гельфман.

Имена этих злодеев были на устах у всех. Нигде в народе, в его толще, ни в кругах деловых, торговых, среди служащих, в войсках не было к ним никакого сожаления. Их везде осыпали проклятиями.

— Такого Царя убили!

Только и кругах интеллигенции, кругах профессорских и писательских, среди учащейся молодежи, особенно женской, нарастало болезненное чувство ожидания большой смертной казни.

По рукам ходило кем-то раздобытое и списанное письмо писателя графа Льва Николаевича Толстого, написанное Государю Александру III и посланное через Н.Н. Страхова Победоносцеву.

Вера читала это письмо. Оно показалось Вере фальшивым, написанным наигранно простецким языком, поражало ссылками на Евангелие и толкованием его так, как это было нужно для Толстого. Из письма выходило, что казнить Императора Александра II и убить вместе с ним полдесятка ни в чем не повинных людей — было можно, но казнить народовольцев, убивших Русского Государя и отца Императора Александра III, — было нельзя. Убийц нужно было — простить.

Толстой писал: «Я, ничтожный, не призванный и слабый, плохой советник, нишу письмо Русскому Императору и советую ему, что ему делать и самых сложных, трудных обстоятельствах, которые когда-либо бывали. Я чувствую, как это странно, неприлично, дерзко и все-таки пишу. Я думаю себе: ты напишешь письмо, письмо твое будет ненужно, его не прочтут, или прочтут и найдут, что это вредно, и накажут тебя за это. Вот все, что может быть. И дурного в этом для тебя не будет — ничего такого, в чем бы ты раскаивался. Но, если ты не напишешь, и потом узнаешь, что никто не сказал Царю то, что ты хотел сказать, и что Царь потом, когда уже ничего нельзя будет переменить, подумает и скажет: «Если бы тогда кто-нибудь сказал мне это?» — если это случится так, то ты вечно будешь раскаиваться, что не написал того, что думал. И потому я пишу Вашему Величеству то, что я думаю…»

«Все это о себе», — подумала Вера и, пропустив несколько строк, продолжала читать грязно отпечатанный лиловыми маркими чернилами на гектографе листок.

«…Отца Вашего, Царя Русского, сделавшего много добра и всегда желавшего добра людям, старого, доброго человека, бесчеловечно изувечили и убили не личные враги его, но враги существующего порядка вещей; убили во имя какого-то высшего блага всего человечества».

«Если можно убивать и прощать убийц, убивших во имя блага, — подумала Вера, — а кто знает, где и в чем благо человечества? — то уж, конечно, можно убивать на войне во имя блага и свободы славян… Во имя того же блага — можно и казнить… Войны и казни будут оправданы, и кто разберется в том, кто убивает правильно, и кто — нет?»

Она читала дальше:

«…Вы стали на его место, и перед вами те враги, которые отравляли жизнь вашего отца и погубили его. Они враги ваши потому, что вы занимаете место вашего отца, и для того мнимого общего блага, которое они ищут, они должны желать убить и вас. К этим людям и душе нашей должно быть чувство мести, как к убийцам отца, и чувство ужаса перед той обязанностью, которую вы должны были взять на себя. Более ужасного положения нельзя себе представить, более ужасного потому, что нельзя себе представить более сильного искушения зла». «Враги отечества, народа, презренные мальчишки, безбожные твари, нарушающие спокойствие и жизнь вверенных миллионов и убийцы отца. Что другое можно сделать с ними, как не очистить от этой заразы Русскую землю, как не раздавить их, как мерзких гадов. Этого требует не мое личное чувство, даже не возмездие за смерть отца. Этого требует от меня мой долг, этого ожидает от меня вся Россия…»

«В этом-то искушении и состоит весь ужас вашего положения. Кто бы мы ни были, цари или пастухи, мы люди, просвещенные учением Христа».

«Я не говорю о Ваших обязанностях Царя. Прежде обязанностей Царя есть обязанности человека, и они должны быть основой обязанностей Царя и должны сойтись с ними. Бог не спросит вас об исполнении обязанности Царя, не спросит об исполнении царской обязанности, а спросит об исполнении человеческих обязанностей. Положение ваше ужасно, но только затем и нужно учение Христа, чтобы руководить нами и те страшные минуты искушения, которые выпадают на долю людей. На нашу долю выпало ужаснейшее из искушении…»

Письмо Толстого произвело на Веру страшное впечатление. Она замкнулась в своей комнате, достала забытое последние годы Евангелие и стала листать его, прочитывать то одно, то другое место, и потом долго сидела, устремив глаза в пространство.

«Царство Божие не от мира сего»… «Царство Божие внутри нас»… «Воздадите Кесарево Кесарю, а Божие Богови»… Предсмертная беседа Христа с Пилатом — все это получало после письма Толстого совсем другое освещение.

По Евангелию — перед Богом ответит Государь не как христианин, а как Государь. «Кому много дано, с того много и взыщется»…

Если каждый скажет: «Я христианин и живу по Евангелию, никому зла не делаю и за зло плачу добром», — так ведь тогда рухнет государство и зло восторжествует в мире потому, что все люди от природы злы. Толстой проповедует ту самую анархию, о какой говорил Вере князь Болотнев.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату