добросовестностью, на которую был способен, писал свои донесения и переписывал чужие, если их трудно было читать. К ленчу я успевал сделать все дела, и исключениями бывали только те дни, когда мне передавали срочную телеграмму или приходил конвой с почтой, которую надо было разобрать.
После ленча, когда жара и влажность достигали предела, наступало время сиесты, и я сквозь сон слышал тяжелые прыжки ястребов над головой (обычно на крыше торчало с полдюжины этих похожих на старые зонты птиц). Если один из них взлетал или садился, то казалось, что железную крышу пытается проломить забравшийся туда вор. В половине пятого я пил чай и совершал одинокую прогулку вдоль заброшенной железной дороги чуть повыше Хилл–стейшн, которой пользовались когда?то чиновники– европейцы. Оттуда хорошо было видно огромную фритаунскую бухту, где иногда стояла на якоре «Куин Мэри», как бы похищенная из Северной Атлантики, и ржавел на рифе из пустых бутылок старый «Эдинбург касл», превращенный в склад. Когда садилось солнце, латеритовые тропинки окрашивались в алый цвет. Это были час и место, которые я любил больше всего.
Темнело. Пора было возвращаться домой. Я пишу «домой», потому что через год дом на болоте, где я жил один, и впрямь сделался домом. Ванну нужно было принимать не позже шести, когда мгновенно наступала ночь. Я соорудил крытый переход между домом и кухней, служивший мостом для незваных гостей, и однажды, немного запоздав, потревожил крысу, которая в половине седьмого совершала свой туалет, сидя на бортике ванны. Крысы были очень пунктуальны, и с тех пор я никогда не мылся так поздно. Ночью крысы качались на занавесках спальни, и я лежал под москитной сеткой без сна. Не исключено, что из?за всего этого в «Ведомстве страха» недостает беспечности и юмора, к которым я стремился, но все же я могу поклясться, что в те первые полгода был счастливым человеком — я жил на земле, которую любил. Киплинг писал:
Там девственность теряем мы — и там
Навеки наше остается сердце 1.
В девятнадцатом веке американец Генри Джеймс, странствующий по Европе, навсегда оставил свое сердце в Италии: «Кто любил Рим, как можно любить Рим в молодости, никогда не перестанет любить его». На тридцать первом году жизни я оставил свое сердце в Либерии, в Западной Африке.
Не понимаю, когда я писал роман. Между чем и чем втискивал сидение за письменным столом? Между чаем и прогулкой вдоль железной дороги? Между шестичасовым виски и обедом? С уверенностью могу сказать, что на вечернее виски много времени не уходило. Как гражданский чиновник я получал одну бутылку виски, две джина и шесть бутылок пива в месяц. После мучительного периода такой «засухи» мне удалось с помощью офицера воздушной разведки усилить свой паек несколькими бутылками «Канэдиан клаб», который почему?то не пользовался успехом в ВВС, а от офицера морской разведки, ходившего раз в месяц на маленьком противолодочном патрульном судне в Биссау (Португальская Гвинея) за консульской почтой, я получал огромные оплетенные бутыли португальского вина, красного и белого, — беспошлинный провоз только улучшал его прекрасный вкус. Джин оставался проблемой. Какой?то канадский джин был даже запрещен приказом по адмиралтейству, настолько он оказался опасен. Его пришлось вылить в океан, а бутылки обогатили риф, на котором покоился «Эдинбург касл».
Когда книга все?таки была закончена… Но я вновь вынужден остановиться на слове «все?таки», за которым прячется то, что отвлекало меня от работы и что так живо всплывает в памяти. Например, путешествия в глубь страны — я их очень любил. Коротенькая узкоколейка вела вверх до Пендембу, на границу Либерии с Французской Гвинеей, — я проехал по ней, отправляясь в долгий поход, который описал в «Путешествии без карты», и за семь лет, что прошли с тех пор, ничего не изменилось: все так же нужно было нанимать боя и иметь при себе собственную еду (консервы), собственный стул, собственную кровать и даже собственную керосиновую лампу, которую вы вешали на крючок в купе и зажигали с наступлением темноты. На ночь маленький паровоз останавливался в Бо, где был английский дом отдыха, а оттуда пыхтя взбирался в горы, до Пендембу. В Пендембу тоже был дом отдыха, но похуже, он принадлежал местному вождю, и я предпочитал ужинать у железной дороги — мой складной стол ставили прямо на колею. Из?за этих поездок у меня возникли денежные неприятности, но не те, какие можно предположить. Дело в том, что по возвращении во Фритаун я получал некую сумму из расчета пять шиллингов в день, якобы составлявших разницу в ценах между едой, купленной на рынке, и консервами. Это было предусмотрено правилами министерства по делам колоний (железнодорожный билет и дома отдыха были бесплатными). Однажды я получил суровую закодированную телеграмму из Лондона, где разъяснялось, что путешествующий чиновник моего ранга должен требовать три гинеи в день, полагающиеся на гостиницу. «Примите нужные меры и доложите». Я с готовностью подчинился. Открыв в кабинете сейф, я достал оттуда сорок фунтов в банкнотах, положил себе в карман и послал закодированную телеграмму в Лондон: «Меры приняты».
Осложнилась работа над романом и другими, менее приятными причинами. У меня были очень напряженные отношения с моим начальником, хотя он находился в Лагосе, за две тысячи миль от Фритауна. Мы невзлюбили друг друга с первого взгляда. Он был профессионалом, я любителем. Сарказм проникал в мои донесения и даже телеграммы. Сейчас мне жаль этого несчастного человека, которому в самом конце своей службы пришлось иметь дело с писателем. Он был болен (как сильно, я тогда не понимал) и совершенно не знал Африки. Позднее мне рассказали, что мешок с фритаунской почтой по нескольку дней лежал у него на столе нераспечатанным — он боялся заглянуть внутрь. Однажды он попытался приструнить меня, задержав мое жалованье, которое ему полагалось раз в месяц высыхать мне наличными из Лагоса, но мне дал взаймы начальник полиции, и его операция провалилась. В конце концов мы перешли к открытой войне: у меня была назначена встреча с Кайлахуне на либерийской границе, а он телеграммой запретил мне уезжать из Фритауна, потому что туда должно было прибыть португальское судно. Все португальские суда, следовавшие из Анголы, полагалось обыскивать — на них прятали промышленные алмазы и перевозили запрещенную корреспонденцию, но меня это не касалось, такие дела находились в ведении начальника полиции, представлявшего МИ-5. После недолгой внутренней борьбы я подчинился, отослал в Лондон, как выяснилось, правильный прогноз печальных событий, которые произойдут, если назначенная встреча не состоится, и подал в отставку. Отставка принята не была. Я отслужил еще полгода, но уже не подчиняясь Лагосу. Возможно, ощущение свободы продвинуло роман вперед.
Тем не менее я не понимаю, каким образом написал его. Название «Ведомство страха» я взял из стихотворения Вордсворта (арнольдовский томик его стихов был одной из тех книг, которые я привез из Англии), и американская кинокомпания купила его не читая, только из?за названия. Затем возникла проблема, как отослать рукопись домой. Во Фритауне нельзя было не бояться подводных лодок, они были частью нашего быта, причиной того, например, почему многие жены вынуждены были находиться рядом со своими мужьями в течение всего срока их службы, или того, почему у меня не было холодильника — он не доплыл из Англии. Я сам, изнывая от скуки, перепечатал рукопись одним пальцем на машинке и, по счастью, закончил эту работу раньше, чем стремительная высадка войск в Северной Африке всколыхнула даже наш далекий берег телеграммами, которые стали приходить в любое время суток.
Я мало говорил здесь о самом романе, хотя из написанного мной «чтива», которое я не смешивал с более серьезными книгами, он — один из самых любимых. Сейчас я не придал бы шпионской теме такую фантастическую окраску, хотя, на мой взгляд, мистер Прентис из Специальной службы вполне реален: я знал его под другим именем в организации, к которой принадлежал, когда был его учеником. Мне кажется, что сцены в психиатрической больнице — лучшие в романе, и я удивился, когда Фриц Ланг, режиссер, поставивший раньше «М.» и «Шпионов», выбросил их из картины, которую сделал по «Ведомству страха», все таким образом обессмыслив. […]
Ивлин Во написал мне как?то, что оправданием «Возвращению в Брайдсхед» могут служить только «колбасный фарш, затемнения и ниссеновские бараки». Я испытываю нечто похожее по отношению к «Сути дела», хотя у моего романа другие оправдания: «болота, дождь и безумный повар», — наши с Ивлином войны сильно отличались друг от друга.
За те шесть лет, которые пролегли между «Сутью дела» и «Силой и славой», мое перо изрядно заржавело: я им либо не пользовался, либо пользовался не по назначению (последнее включало в себя бесконечные донесения и телеграммы из Фритауна в Лондон). Я начал писать «Суть дела» вскоре после