окончания войны, в 1946 году, через три года после того, как закрыл на замок свой маленький офис и сжег папки с делами и кодовые книги. Из соображений секретности я не мог вести в Западной Африке дневник, но, проглядывая те немногие разрозненные заметки, которые почему?то сохранились, я вижу, что уже тогда, между телеграммами и донесениями, набрасывал канву романа — хотя и не того романа, который в результате написал.
Во время одного из моих путешествий в глубь Сьерра–Леоне я столкнулся с неким отцом Б. Потом он исчез из моей памяти, хотя я наверняка думал о нем, когда писал в «Сути дела» об отце Клэе, священнике, с которым Скоби знакомится в Бамбе, расследуя самоубийство юноши Пембертона. «Бедный, всеми забытый малый, рыжий и низкорослый, — читаю я в своей записной книжке, — родом откуда?то с севера. Рассказывал, как болел черной лихорадкой. «Я все хожу здесь взад–вперед». (То же самое говорит и отец Клэй.) Когда он приехал, в миссии было 38 фунтов наличными и счет на 28 фунтов. Ничем не интересуется. Из 6 лет прослужил три с половиной. Старый дождевик поверх грязной белой рубашки».
В тс дни я и думать не думал о майоре Скоби. Воображение все отчетливее рисовало мне молодого английского священника. Вот несколько строк, написанных выцветшим карандашом, которыми начинался предполагаемый рассказ о нем:
«Если бы я был писателем, то, наверное, поддался бы искушению превратить эту историю в роман. Мне кажется, что именно так чувствуют себя писатели, когда их мысли неотступно заняты кем?то, кого они хотят понять. Но у меня нет ни времени, ни опыта для такой работы, и единственное, что я могу сделать, — это собрать воедино воспоминания, которые сохранились об этом человеке у тех, кто его знал, и документы, как в случае с отцом…» Боюсь, что персонажа из такого рода свидетельств не получится. В рецензиях, которые я читаю, автора хвалят или ругают за то, что ему удается или не удается создать персонаж, но обычно персонажи соотносятся с жизнью не более, чем картинки, которые в этой стране рисуют на глиняных стенах деревенских хижин. Поезд изображается в виде прямоугольников, и каждый прямоугольник балансирует на двух кружочках. Вот так и писатель упрощает своих персонажей: противоречия, которые есть в каждом человеке, сглаживаются или объясняются. В результате возникает Искусство, то есть систематизация и упрощение, цель которых — внушить определенное мнение. Эта книга не может претендовать на то, что она Искусство, потому что составитель оставил в ней все противоречия, ее единственная цель — как можно правдивее описать тайну, хотя, смею сказать, мы все, за редкими исключениями, оказались бы тайной, если бы о каждом написали книгу. «Меня зовут… Я служу в…»
Я так никогда и не вписал имя и название фирмы, и роман дальше не двинулся. Он стал еще одним предметом, забытым на Побережье, как старые пушки на острове Банс в реке Сьерра–Леоне, и я рад, что у меня есть возможность поставить здесь маленький памятник книге, которая могла бы быть лучше, чем «Суть дела».
[…] Моя жизнь в Сьерра–Леоне была богата впечатлениями, но я недоволен тем, во что они воплотились. Критики часто, и не без оснований, жаловались, что я «кладу мазки слишком густо», но ведь и материал был густым. На самом деле беда заключалась в том, что перо мое, как я уже писал, заржавело от долгого бездействия. То, чем я занимался в годы войны, не было подлинным делом — это было бегство от реальности и ответственности, а для писателя единственная реальность и ответственность — его роман. И теперь, как человек, на котором лежит заклятие, я должен был вернуться в родные края, где меня могли вылечить.
В 1946 году я чувствовал себя совершенно беспомощным. Как мне прежде удавалось переходить от одной сцены к другой? Как ограничить повествование одной, максимум двумя точками зрения? Множество таких технических проблем повергали меня в замешательство, чего никогда не было до войны — тогда решение находилось быстро. Работа осложнялась еще и тем, что мины, которые я бездумно расставил в своей личной жизни, взрывались одна за другой. Я надеялся, что война решит все проблемы моей смертью в той или иной форме: во время бомбежки, на торпедированном корабле или в Африке от черной лихорадки — но я остался жив и приносил несчастье всем, кто мне был дорог. Поэтому больше всего я не люблю в этой книге память о собственных муках. Как писал Скотт Фицджеральд, «писательский нрав все время заставляет писателя совершать поступки, которых он потом не в силах исправить». Однажды вечером я даже принялся размышлять, каким образом покончить с собой, но эта игра была прервана телеграммой, которую мне в десять часов — я никогда не предполагал, что телеграммы разносят так поздно, — принесли от человека, которого я заставил страдать и который теперь беспокоился обо мне.
Впрочем, задолго еще до этого взрыва отчаяния я настолько разуверился в себе и в своих силах, что несколько месяцев не мог сдвинуть своего персонажа Уилсона с балкона, сидя на котором он следил, как помощник комиссара полиции Скоби идет по немощеной улице. Сдвинуть его с балкона означало принять решение. С этого балкона и с этого персонажа начинались два совершенно разных романа, и мне необходимо было решить, какой из них я буду писать.
Один был романом, который я написал, другой замышлялся как «чтиво». Меня давно уже соблазняла идея детектива, в котором преступник был бы известен читателю, а сыщик — тщательно замаскирован, и читатель до самого конца был бы обречен гадать, кто он. История велась бы от лица преступника, и сыщик, естественно, оказался бы тайным агентом организации типа МИ-5. Мой персонаж Уилсон — всего лишь мелкий осколок «чтива», потому что я оставил его на балконе и двинулся вслед за Скоби выяснять «Суть дела».
Книга, которую я написал, публике и даже критикам нравится больше, чем автору. На мой взгляд, чаши весов в ней опускаются слишком резко, сюжет перегружен, религиозные терзания Скоби преувеличены. Я предполагал, что история Скоби разовьет тему, которую я затронул в «Ведомстве страха»: о губительном воздействии на человека жалости — в отличие от сострадания. В «Ведомстве страха» я писал: «Жалость жестока. Жалость разрушает. Любви угрожает опасность, когда вокруг нее рыщет жалость». Через Скоби я хотел показать, что жалость может быть выражением почти нечеловеческой гордости. Но читатели восприняли все совершенно иначе. Для них Скоби был «хорошим», ни в чем не виноватым человеком, которого эгоистичная жена довела до гибели.
Здесь я допустил даже не психологический, а технический просчет. Мы в основном смотрим на Луизу Скоби глазами Скоби, и у нас нет возможности изменить о ней мнение. Хелен, девушка, в которую влюбляется Скоби, получает несправедливое преимущество. В первом варианте романа у меня была сцена между миссис Скоби и агентом МИ-5 Уилсоном, влюбленным в нее, когда они вечером гуляют вдоль заброшенной железной дороги под Хилл–стейшн. Миссис Скоби представала перед нами в более выгодном свете, потому что мы смотрели на нее глазами Уилсона, но когда я готовил роман к публикации, мне показалось, что эта сцена преждевременно разрушает точку зрения Скоби. Повествование как бы тормозило, и я убрал сцену между миссис Скоби и Уилсоном, чтобы вернуть действию темп и энергию — но пожертвовал тональностью. В последующие издания я вновь включил этот кусок.
Возможно, я слишком несправедлив к «Сути дела», но меня невыносимо раздражали унылые дебаты в католических журналах о том, получит Скоби прощение или будет проклят. Я не был настолько глуп, чтобы строить роман, исходя из этой проблемы. Я мало верю в идею вечного наказания (в нее верил Скоби). Самоубийство было для Скоби неизбежным концом, а необычная цель, которую он преследовал — спасти от себя даже Бога, — была последним витком в спирали его чрезмерной гордости. Может быть, Скоби должен был стать действующим лицом жестокой комедии, а не трагедии…
При всем этом в «Сути дела» есть страницы (и один персонаж, Юсеф), которые мне нравятся: описания Фритауна и глухих районов Сьерра–Леоне воскрешают в моей памяти много счастливых и несколько несчастливых месяцев. Португальские суда с их контрабандными письмами и контрабандными алмазами были неотъемлемой частью странной жизни, которой я жил в 1942–1943 годах. Скоби — плод моего воображения, и только. Он не имеет ничего общего с комиссаром полиции, чья дружба была для меня в те долгие и в общем?то одинокие месяцы настоящим подарком судьбы. Уилсон, который так и не ожил, тоже не имеет прототипа среди агентов МИ-5, мигрировавших в тс дни по западноафриканскому побережью (двое из них плохо кончили).
«Те дни» — я рад, что они у меня были. Я еще сильнее полюбил Африку, особенно ту ее часть, которую во всем мире называют Побережьем, этот мир жестяных крыш, крикливых и стремительных ястребов, латеритовых тропинок, алеющих в вечернем свете. Мой повар, посаженный в тюрьму за колдовство, мой слуга, несправедливо осужденный за лжесвидетельство, деревенский мальчишка, который возник ниоткуда и стал заботиться обо мне так же преданно, как Али заботился о Скоби, отвергая взятки представителя