прочих удобств и мрамора, в местной гигиенической комнате (туалетом это назвать язык не поворачивается) я обнаружил душ.
— А пойду-ка я душ приму.
Алексей Иванович посмотрел на меня как на ненормального, потом стал уговаривать: мол, вернёмся в Уранополис и там в гостиничке…
— Тут и вода горячая есть, — не унимался я.
— Давай лучше на звёзды посмотрим, — и я понял, что ему просто лень.
Пообещав обернуться быстро, я ушёл.
В келейке оба наших спутника спали наикрепчайшим сном. Я взял монастырское полотенчико и отправился в душ. Почему-то казалось, что душ сейчас окажется занят или вдруг не окажется горячей воды. Но в нашем корпусе была уже почти полная тишина, ни единой души не встретилось, а когда я повернул кран, на меня полилась приятная тёплая вода.
Когда я появился в келейке, Алексей Иванович посмотрел на меня с завистью и проворчал:
— Как теперь рядом с тобой стоять-то…
— Терпи.
Мы легко вычитали каноны и правило. Я вообще находился в невероятно приподнятом настроении. Никакой аппаратный кофе не мог мне его испортить. Да даже если бы и холодная вода полилась в душе — ничто не могло заставить меня забыть три пояска Богородицы.
Три!
День восьмой
Проснулся я до пиликания телефонного будильника и некоторое время смаковал предчувствие последнего дня. Это не было радостью расставания и не было удовлетворением от того, что преодолел какой-то рубеж, этап… Это была сладость достижения полноты. Для которой как раз и оставалось последнее — Литургия в Ватопеде и, даст Бог, причаститься. И что-то ведь должно произойти со мной, когда я достигну этой полноты. Не может быть, чтобы я остался прежним.
Заиграл телефон Серёги, стали подниматься товарищи, и долго понаслаждаться не получилось. Да и ни к чему это. Вперёд, вперёд — на Литургию. Я был уверен, что и тут со мной произойдёт нечто символическое, знаковое, и для меня оно будет завершением круга (мне полнота представлялась огромным шаром, наполняющим меня).
И снова необычная Литургия! Господи, как некоторые могут говорить: да что там у вас за Литургией — каждый раз одно и то же?! Это упрёк нам, остающимися теми же, но вот на Афоне — ни одной одинаковой службы. И дело вовсе не в том, что это были разные монастыри — я каждый раз оказывался другим. Не лучше и не хуже — другим. Кто-то скажет: глупость, если человек стал другим, значит, он обязательно стал лучше или хуже. Нет, я чувствовал, что по сути оставался прежним, но всякий раз открывал в себе самом новое, какая-то часть меня, уже существующего, откликалась и начинала жить — я становился полнее.
На этой последней (Господи, сколько раз лётчики учили меня: не говори «последний» — говори: «крайний» и только «крайний», но никак не «последний») своей Литургии на Афоне я уже явственно ощущал приближение мира. Может, оттого, что Ватопед расположен ближе всех к границе[150], отделяющей полуостров от материка, а может, от комфортного быта, а скорее всего, оттого, что сам уже мыслил себя в миру.
И оттого, как восчувственно переживались псалмы. Я представлял Адама, покинувшего рай и вынужденного в поте и труде добывать хлеб[151] себе и семье, а там то одно, то другое, то зверьё, жить толком негде, денег вечно не хватает, а тут ещё Каин с Авелем[152]… Но живём, слава Богу… Зверьё, в общем- то, не трогает, крыша над головой есть, да и на остальное грех жаловаться, детей бы вот только поднять… А так, на то он и мир — по грехам нашим. Насколько грешны, такой и мир вокруг, чего уж там… Но, Господи, не оставь нас в этом мире одних! Ведь и Адама изгнанного не оставил Ты, Господи.
Служба шла очень легко. Не быстро, именно легко. Может, конечно, и потому, что я стал лучше понимать греческий язык. Вот часы начались, скоро, скоро Литургия.
И только закончились часы, произошло неожиданное. Служба прервалась, и монахи пошли из храма. Я сначала подумал, что сейчас мы перейдём в другой храм, как это было в Ивероне, но стоявшие на выходе два монаха ловко рассортировывали мирян, и уже много потоков растекалось от кафоликона. Несмотря на то, что мы с Алексеем Ивановичем шли рядом, почти сцепившись руками, разделили и нас. Сначала я почувствовал растерянность: как же так, всё время вместе и вот — на тебе, но тут же словно кто погладил меня: успокойся, всё хорошо. И я пошёл за гуськом вытянувшейся группой в глубь монастыря. Мы шли по настоящему городу с улочками, арками, дворами, домишками и домами. По ходу от нас отделились человек десять. Оставшиеся зашли в небольшой дворик, и тут нас снова разделили, и те полтора десятка человек, в число которых попал я, поднялись по старой деревянной лестнице на второй этаж и вошли в храм, над которым благословлял входящих святой великомученик Пантелеймон. Я задохнулся от восторга! Большим знаком для завершения полноты можно ли наградить?! И опять засомневался: может ли такое быть со мной? Но и с царских врат взирал Целитель, и мы по афонской традиции подошли к нему под благословение[153].
А началась служба с исповеди. Я уже знал её, и повторял за священником по-русски: «Господи, прости мя грешного», — и преклонял колена.
И дальше была Литургия, о которой я и мечтать не мог. В маленьком старинном храме я стоял так близко к алтарю, что чувствовал колыхание плата над Чашей. Мне не с чем сравнивать. Ликование и восторг — лишь слабые тени того, чем жила душа.
Но перед самым причастием, когда вынесли Чашу, я вдруг ощутил такое недостоинство принимать в себя Тело! Несколько человек потянулись к Чаше, а я замер и не двигался. Как я могу со всеми своими грехами?! Как я смею даже думать об этом!
Я стоял, совершенно обезумевший от открывшегося, и смотрел, как священник причащает народ.
И кто-то легонько подтолкнул меня в спину.
Что такое слова? Прах и пепел. И пепел, конечно, может говорить. И из праха можно восстать. Но я всего лишь сочинитель. Я не могу заставить говорить пепел. Огонь горит в моём сердце и поядает слова, которые я не могу произнести. Потому что солгу[154] .
Но, может, так… как бы из огня…[155]
Я причастился.
Отошёл подальше и вытирал глаза, чтобы не видели, как я счастлив.
Служба закончилась, нас повели обратно. Уже светало, где-то на краю земли поднималось солнце. Но всё окружающее не трогало меня. Я отмечал происходящее, например, то, что стоять на площади перед трапезной прохладно. Подошедший Алексей Иванович поздравил меня с принятием Христовых Тайн. Потом показал на огромный, с голову, какой-то фрукт на дереве. Я остался равнодушен к его существованию. Подошли отец Борис с Серёгой, стали пересказывать, где были и что видели. Я их понимал, но то, что они говорили, никак не проникало в меня. Вернее, я изо всех сил старался, чтобы не проникало.
Я носил в себе Бога.
Бог в моём сердце.
Я знал, что достиг полноты. Той полноты, которую могу вместить.
Но что же, изменился я?
Изменился. Но в чём?
И тут я вспомнил про пшеницу: она растёт, и мы не замечаем, как она растёт.
Нечего копаться в себе. Надо выращивать. Поливать. Выпалывать сорняки. Удобрять. Надо жить. А Бог даст — будет урожай. И не так уж и важно, кто будет его убирать