найти человека, на котором убедительно сходились уголовные и антисоветские пути.

А я — отменно подходил для этой роли. Мой покойный папа жутко верно говорил, что все мои приятельства никак меня к добру не приведут. Мы даже догадались, кто именно указал на меня в этом качестве лубянским исполнителям идеи и почему я им сгодился. Мой дом действительно в те годы был широко распахнут для кого угодно. Люди самого различного антисоветского толка — порой даже враждующие друг с другом из-за несходства убеждений — заходили к нам на рюмку и поговорить. А поскольку я коллекционером был заядлым и разборчивостью не страдал, то посещали меня, мягко говоря, и люди темные, мне с ними было столь же интересно. А когда я на допросах несговорчиво и непластично (с лубянской точки зрения) себя повел, то глупо было мне и раскрывать, зачем я нужен. И я мог лишь удивляться суете, которая кипела вокруг мелкой мне приписанной вины. Я был ошеломлен (а мой бывалый адвокат — обескуражен) непомерной жестокостью приговора, ибо даже при доказанности моего мизерного преступления мне полагался бы крохотный условный срок — типа тех восьми месяцев, что я уже отсидел. А мне впилили максимальные пять лет и по отбытии этого срока обещали незамедлительно прибавить семь за самиздат, в немыслимом количестве увезенный из дома в результате трех обысков. О каре именно такой и говорил моей теще тот тип с Лубянки — задолго до того, как следствие закончилось. Упрямство следует наказывать, я его очень понимаю. Ведь какие повышения по службе из-за этого сорвались! И какая дивная идея обвалилась!

А после — справедливое возникло опасение у этих творческих людей, что мне их замысел тогдашний постепенно стал понятен. И в ссылку приезжал ко мне какой-то замухрышистый чекист из краевого управления (по поручению Москвы, как объяснил он сам), и еще дважды со мной долго собеседовал другой (уже в Москве). Они меня расспрашивали цепко, вязко и невразумительно, весь их центральный интерес легко и выпукло сквозь эту жвачку проступал: не собираюсь ли я написать о своем деле книгу? А столько уже вышло книг о всяческих отсидках — что им было именно в моей? А я им искренне и честно отвечал, что нет, не собираюсь. Говорил я правду, ибо книгу написал я еще в лагере, такое им и в голову не приходило. А один какой-то резвый и находчивый из их конторы позвонил моей теще, коротко сказал, откуда он, после чего спросил, что теща делает сегодня во второй половине дня. Она ответила, что собирается к врачу. А не могли бы вы остаться дома, спросил он и пояснил: тут к вашему зятю должен зайти иностранный журналист, мы бы хотели знать, о чем они беседуют. Бедняга, очевидно, просто и не мог предположить, что у зятя с тещей могут быть хорошие отношения. Теща сказала, что останется, и нам с женой немедленно все рассказала, разумеется. Мы гостевание того журналиста отменили в этот день, а резвый и находчивый уже не позвонил. Такое время было на дворе, что им пора было о вечном думать, а они никак не унимались. Но всего скорее — сам я был и виноват, ибо мозаика идеи той уже сложилась, и была обсуждена, и согласились все причастные, и я о ней болтал повсюду.

То и дело выплывают на свет Божий разные сюжеты нашей схожей с бредом жизни той поры. Мне так охота что-нибудь узнать об этом деле — прямо хоть к гадалке обращайся. Мне ведь и почудиться могло, и поблазниться, только подтверждают ощущения мои и люди, сведущие в играх озлобившейся от гниения империи. Ну что ж, я подожду.

Часть IV

Из России с любовью

Байки нашего двора

Из историй моего друга, замечательного врача-психиатра Володи Файвишевского, мне особенно греет душу незатейливая одна — как он по субботам бывал минут по десять как бы Богом. То есть наблюдал некие события, заведомо зная, что последует в дальнейшем, но не вмешиваясь в их течение. Его психдиспансер тесно соседствовал с Птичьим рынком, а туда в субботу съезжалось множество торгового народа. Те, кто запоздал, подолгу мыкались, не находя, куда поставить машину. В этой тесноте поездив, кто-то натыкался на ворота диспансера, видел пустой двор и с радостью туда заезжал. А знак запрета их не останавливал, естественно. И со своего второго этажа врач Файвишевский молча наблюдал, как быстро и упруго шел на рынок такой счастливец, радуясь, что столь удачно он пристроил свой автомобиль. А Володя усмехался, зная, что сейчас произойдет, и уже не отрывался от окна. И вскоре выходила из дверей дебилка Зина, которая лечилась у них и помогала медсестрам. Зина эта обожала всякий порядок и по мере сил преследовала его нарушителей. При виде чужой машины, незаконно вторгшейся во двор, она вынимала шило (или гвоздь) и аккуратно протыкала шину (а порою — две), после чего этим же шилом крупно выцарапывала на капоте самое распространенное в России слово из трех букв. И уходила, очень освеженная этой законной карой. На лица возвратившихся удачников Володя предпочитал не смотреть. Рассказывая при случае эту историю, Володя непременно добавляет, что сам Бог наверняка досматривает подобные конфузы до конца, и потому при каждой неудаче следует держать лицо.

Для пристойной книги мемуаров, горестно подумал я, полезно было бы припомнить значимые, яркие и широко известные имена. Однако даже если их припомнишь — как их описать моим шершавым языком? Я непременно о таких пишу, но теми же словами, что однажды устно высказал один славист из Венгрии. Он был в гостях у поэтессы Маргариты Алигер, а там сидели сразу несколько вполне известных и заслуженных людей. Желая выразить им свое восхищение, венгр подобрал слова и, уходя, сказал им с чувством:

— Спасибо, компания была так себе!

Только раз уж я упомянул имя Маргариты Алигер, то расскажу о ней ту кулинарную историю, что по сю пору любит вспоминать моя теща. Они дружили, чему немало способствовало соседство (Алигер жила двумя этажами выше), и как-то в квартире тещи раздался телефонный звонок.

— Лида, вы умеете готовить курицу? — требовательно спросила Алигер.

— Конечно, да, — с недоумением ответила теща.

— Ну расскажите как, — потребовала поэтесса.

Теща все подробно рассказала.

— А курица у вас есть? — спросила Алигер.

— Да, есть, — ответила теща.

— Я сейчас спущусь, — сказала Алигер.

Такие байки я люблю гораздо более любых глубокомысленных, к тому же всякие высокие и мудрые слова, которые частенько произносят разные известные люди — обычно сплошь и рядом, — фальшаки, приписанные им молвой. Ну, словом, я — за бытовые байки и с усердием записываю их.

Мне очень повезло однажды: в качестве шофера я попал на встречу Зиновия Ефимовича Гердта (которого я вез прямиком из нашей квартиры, отсюда мой фарт) и Юрия Петровича Любимова. Я тихо и пристойно приютился в углу стола, понимая, что вот-вот сорвусь в сортир, чтоб записать какую-нибудь историю. Весь разговор великих стариков состоял, естественно, из молодых воспоминаний, только поначалу шли какие-то театральные разборки, я покуда выпивал и закусывал. Однако очень скоро побежал я якобы в сортир, на ходу вытягивая блокнот. Гердт вспомнил, как у них в театре работала старая еврейка — профессиональная сплетница. Она всегда знала, кто с кем живет, кто с кем просто переспал и прочие интимные подробности жизни творческого коллектива. И вот она столкнулась как-то с Гердтом, перечислила скороговоркой все, что знала новенького, увлеклась и потеряла над собой контроль:

— А знаете, с кем спит сейчас наш скромный Зиновий Гердт?

И — спохватившись:

— Ой, Зямочка, зачем я тебе это рассказываю?

И тут же последовала ответная, не менее благоуханная история — ее Любимов повестнул со слов Николая Эрдмана.

Году в тридцатом это было. Эрдман шел в субботний день по улице Тверской и встретил вдруг Раневскую. Оба они были молоды, приятельствовали, и поэтому Раневская сразу же вкрадчиво

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату