сидящим и, овевая их душистым запахом, ласково спрашивает: «Не желаете ли кофе?» И ей отвечают, прижимая руку к груди: «Нет, нет, благодарю вас…» Потом самолет окунается в густую россыпь огней, разворачивается напротив огненных букв: Аэропорт, завывает турбинами… А потом жаркое темное такси, зеленый свет приемника… музыка, за окном сливаются огни, огни, огни… И вот — яркая комната, тоже очень теплая — удивительно теплая! — блеск посуды, что-то вкусно шипит… и вокруг сияют радостные лица… лица… и… и оч-чень… т-тепло-оо…
Бумм! — загудело железо. Это приклад автомата ударил в промерзлую стену — иней посыпался. Я очнулся. Ныла шея, спина, придавленная холодом, не разгибалась. Я стоял, нависал над чернотой пола.
Окна в зоне уже не светились. Здания дрожали в морозном воздухе и казались безжизненными.
Резко, будто прыгая в черную прорубь, я начал приседать. Вышка заколебалась, заходила под ногами — я ломал и ломал напряженное тело, улавливая, как медленно возвращается тепло.
Я приседал, пока не выдохся.
Возвращенное тепло постояло в теле — и начало уходить… Звезды бесстрастно смотрели с высоты, чуть пошевеливаясь. Становилось тихо… «Тихо вокруг»… — шелохнулось в голове и пропало.
И я опять бросал тело в резких движениях, и гудела потревоженная вышка… и опять я стоял, ловил ртом кусочки воздуха…
В глазах желтела пустынная тропа наряда — она тоже дрожала.
…Я застыл в одной позе — руки втиснул в рукава полушубка, голову втянул в плечи, ощущая затылком ледяной ворот, и не шевелился. «Ну когда, когда, когда это кончится?» — корчилась в голове последняя незамерзнувшая мысль…
Потом я начал считать про себя — представлял мелькающие числа… Досчитал до ста и, не поворачивая головы, медленно перенес глаза на тропу наряда, откуда должна была показаться смена. Там было пусто и светло.
Морозный пар густо высеребрил мех воротника возле рта; ресницы отяжелели и не поднимались… Я смотрел в одну точку и в голове опять вставали и уходили дрожащие цифры…
В шапке с внутренней стороны, где расходились зубчики кокарды, лежала сигарета, две спички и кусочек «чиркушки». Курить хотелось давно, но для этого нужно было поднять руку, пошевелиться — даже думать об этом было холодно…
И все-таки я решился. Задержав дыхание, медленно, очень медленно поднял руку и стащил шапку с головы. На голову словно наделся ледяной обруч. Стуча зубами, вытащил сигарету, «чиркушку»… со спичками пришлось повозиться: одна закатилась туда, где проходил шов, и я выковыривал ее пальцем, а мороз кусал голую руку.
Когда спичка вспыхнула в пригоршне, я торопливо сунул зажатую в губах сигарету в зыбкий огонек и… погасил.
Вторую спичку я долго тер об висок, потом начал потихоньку водить ею по кусочку картонки, прижав к стене. Искорка, другая — и задрожал огонек в негнущихся пальцах… я, не дыша, приблизил кончик сигареты и стал втягивать воздух, чтобы притянуть пламя к себе. Вот оно заколебалось и на мгновение приникло к сигарете.
Раскуривая сигарету до ломоты в скулах, торопливо натянул рукавицы на отбитые морозом руки. От нескольких затяжек голова наполнилась шумными волнами… уши заложило… Дым полез в глаза, и я взялся рукавицей за сигарету, отлепляя от губ присохший ее кончик… Она выпала и упала под ноги, разбрасывая красные искры по черному полу…
Долго, хрустя полушубком, я опускал тело, садясь на корточки. Наконец присел и, не снимая рукавицы, стал пытаться ухватить багровеющий окурок. Это никак не удавалось. Приклад автомата стукал в железную стенку, она гулко отзывалась… Один раз я уже держал окурок на весу, но не успел донести до рта, выронил снова.
Потом все-таки стянул рукавицу. Но окурок был уже холодным.
Ночной воздух затрещал, будто не выдержав натяжения, и разнеслось над спящей зоной:
— Всем постам на связь! Всем постам на связь! Это вызывал часовых «первый» — часовой, сидящий у пульта, оператор ИТСО[9]. Теперь медлить было нельзя. Я сорвал рукавицу, схватил шнур телефона… нащупал в углу розетку — воткнул. В трубке зашипело, — и заметалось, не вмещаясь, сразу несколько голосов: «…товарищ прапорщик!.. Никаких происшествий… рядовой Мамаджанов…» Я поймал просвет и, ощущая, как сердце забилось прямо в горле, закричал:
— Товарищ прапорщик! За время несения… И услышал в ответ из такой далекой — все-таки существующей! — караулки голос начальника:
— Приготовиться, смена идет.
Я сдал пост по всем правилам, по радостно гремящей лестнице спустился на землю. Смена во главе с помощником двинулась дальше. Заступающие на пост шли молча, от них еще веяло теплом; лица их были неподвижны, они будто готовились про себя… Белые от инея бывшие часовые шли шумно, перебрасывались словами, толкались… Всего лишь несколько минут назад казалось, что их вообще нет, как и всего остального… Тот самый узбек, что вырывал у меня полушубок, шевеля мохнатыми белыми ресницами, сказал:
— Холедна, да-а?..
В караулке тело долго не возвращалось. И вот, наконец, смутно начали проступать откуда-то издалека руки… ноги… спина…
Тело вернулось тысячеиглым покалыванием.
— Ужинать, уборку, отбой, — это говорит Войтов. Он, держа под мышкой пышный свой полушубок, уходит в приоткрытую дверь спальной. Оттуда рвутся храп, сонное бормотанье…
Рыбы осталось три куска, значит, не достанется. Зато перловки и хлеба сколько хочешь!
На пороге столовой вырос Морев с рацией на спине. Оглядел все и остановил взгляд на узбеке.
— Мамаджанов, поешь — возьмешь рацию. Не дай бог, спать ляжешь!
Сказал и скрылся в спальной.
Бодрствующей смене, то есть караульному трехсменного поста, полагалось три часа сидеть с рацией наготове — на случай срабатывания системы. Мамаджанов был караульным двухсменного поста. Он растянул губы, ожесточенно выговаривая:
— Со-собак!
На пороге замаячил собаковод Каюмов. В руке он держал сложенный несколько раз поводок. И смотрел на сразу замолчавшего Мамаджанова.
— Сюда иди!
Мамаджанов вылез из-за стола. Собаковод увел его в ленкомнату. Послышались хлесткие удары.
Я заглянул в бачок — там еще оставалась каша, быстро выложил остатки в свою миску, на столе лежал надкушенный кусок белого хлеба, взял… В миске узбека тоже оставалась каша. Я подумал и выскреб ее в свою миску.
Воскресенье. Взвод едет в театр. По казарме носились полуодетые солдаты. Метались голоса: «Э, куда щетку понес?.. У кого зеленые нитки?.. Иголку найди, быстро!..»
Я облачился в свою парадку. Брюки сильно вздувались на коленях, внизу собирались гармошкой. Я как можно выше подтянул их до отказа, так что дышать стало трудно, затянул ремешок. Китель тоже был великоват, но тут уж ничего не поделаешь… Я стоял в бытовой комнате напротив своего отражения. На меня глядело обветренное до черноты лицо с мутно-белыми пятнами на скулах и щеках… жесткий ежик волос… худая шея выглядывает из застиранного добела воротника рубашки…
Рядом с этим отражением выросли отражения Войтова и Морева. Приталенные кители туго обхватывали их фигуры, на плечах — новенькие выпуклые погоны, на груди — блескучий огонь значков…
Отражение Войтова, глядя на меня, стоящего перед зеркалом, сказало, поправляя галстук:
— Иди к Жорику, скажи, чтоб дал тебе новую рубашку. Я, скажи, просил.
Я побежал в каптерку. Кудрявый тугощекий Жорик выслушал меня и выгнул с палец толщиной бровь: