— А где твой новый рубашк?
Я объяснил где.
— Зачем давал?
Я смотрел на его мохнатую грудь, прущую из разреза нательной рубашки; на мокрые красные губы… И молчал.
Что-то ворча, он полез на верхнюю полку, достал из стопки рубашек одну, кинул:
— На!
После обеда построились в казарме. Команда раздвинула шеренги. Замполит, капитан Вайсбард, подходил к каждому и осматривал. Руки он держал за спиной, наклоняя то вправо, то влево черную блестящую голову, осматривал…
Его длинный нос закачался возле моего лица.
— Расстегните, пожалуйста, китель, — попросил он. Повторялась обычная история — ему очень хотелось знать, почему на подкладке моего кителя обозначен давным-давно минувший год.
— Хозяин вашего кителя, по всей вероятности, уже детей в школу провожает, и знать не знает, что его китель успешно несет службу на плечах рядового… как вас? Лаурова! Интересно было бы знать, как сложилась судьба вашего кителя…
Если он сейчас пойдет дальше, выясняя судьбу каждого кителя, да и не только кителя, то в театр мы вряд ли когда-нибудь попадем. Наверное, он понял это и дальше шел, уделяя остальным все меньше времени и слов, последнему только поправил покосившуюся эмблему и проговорил:
— Направо! Вниз шагом марш.
Внизу, урча моторами, стояли два автобуса. Зашипела, переломилась дверь одного из них, впуская в теплый салон. У шофера за стеклянной стенкой пела Пугачева:
Автобус заурчал сильней и мягко покатил по блестящей укатанной дороге, неся в большом своем теле горячий рой голосов, блеск пуговиц и глаз. Все были какими-то другими. Даже тот, кто не разговаривал и не смеялся. Как-то непривычно было видеть лица, знакомые в другой обстановке, в этом «гражданском» автобусе, где вокруг водителя улыбаются полуобнаженные женщины, а на спинах сидений — знакомые, очень знакомые надписи «Юра + Наташа == любовь!», а за стеклянной перегородкой хохочет Пугачева.
Сидящий рядом повернул ко мне лицо, спросил неожиданно:
— Лауров, тебя как по имени?
— Зинур. А тебя?
— Андреем…
Он из Волгограда — земляк почти… Женат. Жена сына родила за две недели до повестки. Жаль, второго не успел, а то бы через полгода домой…
— Только никому, ладно? А у тебя… невеста, да?
— Что? А, да.
— …строиться возле автобуса! Навстречу летит лиловый в сумерках снег, скрипит под множеством сапог… И — бьет в глаза необъятный свет.
В брызжущем издали свете переливаются громадные белые колонны, они уходят куда-то в черную высь, посверкивая инеем… А между ними… между ними текут и текут пестрые волны. Это люди. И даже не видно отдельных людей, а просто болят глаза от колыханья ярких пятен, и глаза не вмещают все это, и только вспыхивает в них остро и неясно…
— На месте… стой!
Бух-бух. Колонна остановилась у подножия каменной колонны.
— Вольно. Перекурить на месте.
Разом зашумело вокруг:
— Колек, покурим?.. Дай сигарету, братан! Пошел ты… — Тут и там завспыхивали огоньки, проткнули сумерки и закачались в них багровые точки.
— Держи, оставишь.
Это Андрей протянул мне сигарету.
Пришел Вайсбард — и полетели на снег огоньки, закрылись сапогами. Колонна двинулась ко входу, где золотились старинные с завитушками фонари.
В фойе калейдоскоп был еще ярче — люди скинули шубы и пальто. Женщины… Женщины несли пышные прически, все так блестели, переливались, они проносили свои светящиеся глаза и яркие улыбки, улыбки, улыбки… Мужчины, обтянутые костюмами, вышагивали рядом неторопливо и уверенно, они держали этих женщин под руку и, слегка поворачивая головы, поглядывали по сторонам.
Мы стояли в стороне. Ждали, когда все пройдут в зал. Вайсбард сказал, что билеты у нас на свободные места.
Я цеплялся глазами за проплывающих так близко женщин, втягивал изо всех сил оставляемый ими аромат… Глазами чувствовал их гибкие и гладкие тела, которые так и пробивались сквозь зыбкие платья… Покосился на остальных — все тоже смотрели. Одни смотрели молча и тяжело, другие толкали локтями друг дружку, смеясь, что-то говорили.
Наконец последняя пара исчезла в малиновом огне портьер, и в опустевшем фойе раздался голос замполита:
— Попрошу входить без суеты и гама. Во время спектакля соблюдать полную тишину, до моей команды зал не покидать.
Я утонул в огромности зала, мерном гуле голосов и шевелении голов вокруг. Хотелось, чтобы люстра скорей погасла…
— Перерыв, слышь! Перерыв, говорю! На меня смотрели скошенные с желтинкой глаза Андрея. Он тормошил меня за плечо:
— Пошли скорей в буфет, рубль есть!..
— Есть мани-мани? — остановил нас у входа рябой ефрейтор в шапке, надвинутой на глаза.
— Нет, — торопливо отвечал Андрей и, не мигая, смотрел ему в глаза.
— Точно нет?
— Да нет, откуда?..
— А если поискать?
— Честное слово!
Ефрейтор показал спину — пошел к стоящим у выхода на улицу Мореву и еще двум, кажется, это были те, что тогда ночью в умывальнике… Они о чем-то переговаривались.
— Я сейчас стану в очередь, — говорил Андрей, оглядываясь по сторонам, — а ты у входа стой. Если этот Дягилев пойдет в буфет, предупредишь…
В буфете стоял ровный — не как в обычной пивной — гул. Стоя у белых столиков, мужчины и женщины потягивали пиво из тонких высоких стаканов, мохнатая пена нависла над краями полных стаканов, а в пустых дрожали прозрачные перепонки. Некоторые пили коньяк; шуршала шоколадная обертка, поблескивала в руках.
Возле входа стояли двое. Один, в вельветовом костюме и с выпуклой бородкой, все держал крохотную рюмку у шевелящегося рта — говорил другому, лысому и с пышными усами:
— Нет, нет, нет! Вы со мной не спорьте, именно в этом месте весь спектакль как бы распадается на куски. Пшик и нет!
Лысый жевал шоколад, кивал, а сам усмехался.
Наконец из толпы вынырнул Андрей — в одной руке он держал тарелку с пирожным, а в другой бутылку сока.