Рима, «беспутных гулящих бабенок», коих помещал «в монастыре святой Марии либо в домах у каких?нибудь дам, доброчестных и добропорядочных, где их должны были наставить на путь истинный» (Риваденейра, книга III, глава IX).
Итак, Дон Кихот был влюбленным, но из числа целомудренных и воздержанных влюбленных; и влюблен он был не потому, что у всякого странствующего рыцаря должна быть дама, которой он посвящает свою любовь, — не только из верности обычаю, как утверждал он сам, хотя, как мы увидим, в душе у него пребывала еще одна дама. Возможно, сыщется пустоголовый юнец, который в целомудрии и воздержанности Дон Кихота углядит повод для того, чтобы взирать на него свысока: есть средь этих юнцов такие, кто о достоинствах мужчины судит по тому, каков он в делах любви — любви в том смысле, который придается этому слову в определенном возрасте. Не помню, кто сказал, — и сказал превосходно, кто бы он ни был, — что в жизни того, кто любит многих, любовь — имеется в виду любовь к женщине — есть нечто второстепенное, подчиненное; и любовь — главное в жизни того, кто любит немногих. Иные о свободе духа кого?то из ближних судят лишь по тому, насколько тот свободен в любви; и есть молодчики, которые степень величия любого поэта оценивают лишь по его воззрениям на любовь.
Что сказал бы целомудренный и воздержанный Дон Кихот, если, вернувшись в мир, оказался бы перед нынешней лавиной всякого рода возбудителей плотского вожделения, назначение которых — увести любовь с пути истинного? Что сказал бы он обо всех этих изображениях бабенок в вызывающих позах? Движимый любовью к Дульсинее, благородной и чистой любовью, он наверняка разгромил бы все лавчонки, где выставляются напоказ эти мерзости, — подобно тому как он разгромил кукольный театр маэсе Педро. Эти мерзости отвлекают нас от любви к Дульсинее, от любви к Славе. Возбуждая плотское желание продлить род, они отвлекают нас от истинного самопродления. Может статься, таков наш удел: плоть да откажется от самоувековечения, если увековечить себя должен дух.
Дон Кихот любил Дульсинею любовью совершенной и самодостаточной, любовью, которая не гонится за эгоистичным самоуслаждением; он отдал себя своей даме, не притязая на то, чтобы она ответила ему тем же. Он ринулся в мир на завоевание славы и лавров, дабы сложить их затем к стопам возлюбленной. Дон Хуан Тенорио58 попытался бы обольстить ее с намерением добиться обладания ею и удовлетворения своих желаний, всего лишь ради того, чтобы насладиться ею и повестить об этом свет; другое дело — Дон Кихот. Дон Кихот не отправился в Тобосо в роли поклонника, с тем чтобы пленить Дульсинею; он ринулся в мир, чтобы завоевать этот мир для нее. То, что обычно зовется любовью, — что это как не жалкий обоюдный эгоизм, в котором каждый из любящих ищет своего собственного удовольствия? И разве акт окончательного единения — не то, что окончательно разъединяет любящих? Дон Кихот любил Дульсинею любовью самодостаточной, не требуя взаимности, отдаваясь ей целиком и полностью.
Дон Кихот любил Славу, воплотившуюся в женском образе. И Слава отвечает ему взаимностью. «Тут Дон Кихот испустил глубокий вздох и сказал:
— Не берусь утверждать, что нежному моему недругу угодно, чтобы весь мир знал, как я ей служу»; затем следует известный монолог. Да, мой Дон Кихот, да; твой нежный недруг Дульсинея разносит из края в край и из века в век славу твоего любовного безумия. Ее происхождение, история рода и генеалогия — «не от древнеримских Курциев, Гайев или Сципионов, и не от нынешних римлян — Колонна и Орсини»;59 и ни от одной из тех знаменитых фамилий из разных земель, которые Дон Кихот перечисляет Вивальдо; она — «из рода Тобосо Ламанчских, рода не древнего, но могущего положить начало самым знатным поколениям в грядущие времена». Тем самым изобретательный идальго изъяснил нам, что Слава обретается в том самом захолустье и в ту самую пору, где и когда обретаемся мы сами. В долгих веках и в дальних краях длится лишь та Слава, которая не вмещается в пределы собственного места и времени, ибо переполняет их, выплескиваясь через край. Универсальное не в ладу с космополитическим; чем больше принадлежит человек своей стране и своей эпохе, тем больше принадлежит он всем странам и всем эпохам. Дульсинея — дочь Тобосо.
А теперь, друг мой Дон Кихот, давай побродим вдвоем, я хочу поговорить с тобою по душам, да вдобавок о том, о чем многие не решаются поведать вслух даже самим себе. Если ты воплотил в образе Дульсинеи Альдонсу Ло- ренсо, в которую ты некогда был влюблен, что же все?таки было тому причиной на самом деле — любовь к Славе или несчастная любовь к пригожей крестьянской девушке? Любовь, о которой она «знать не знала, ведать не ведала», не обратилась ли она у тебя в любовь к бессмертию? Послушай, мой добрый друг идальго, я ведь знаю, как овладевает робость сердцами героев, и для меня яснее ясного, что, сгорая от страсти к Альдонсе Лоренсо, ты так и не отважился на объяснение. Не смог преодолеть стыдливость, запечатавшую тебе уста бронзовой печатью.
Ты сам сознался в этом своему наперснику Санчо, когда, решив остаться на покаяние в горах Сьерра– Морены (глава XXV), сказал ему: «…наша взаимная любовь всегда была платонической и дальше почтительных взглядов никогда не шла. Да и то смотрели мы друг на друга весьма редко, и я могу по совести поклясться, что за все двенадцать лет, что я люблю ее больше света очей моих, которые рано или поздно покроются сырой землею, я не видел ее и четырех раз, и очень возможно, что она сама?то ни разу и не заметила, что я на нее смотрел: вот в какой строгости и замкнутости воспитали Дульсинею Лоренсо Корчуэло, ее отец, и Альдонса Ногалес, ее мать». Только четырежды, и это за двенадцать лет! Каким же огнем распалила она тебе сердце, если целых двенадцать лет оно согревалось воспоминаниями о четырех взглядах — издали и украдкой! Двенадцать лет, друг мой Дон Кихот, а ведь ты уже приближался к пятидесяти. Влюбился^ стало быть, когда тебе было под сорок. Что знают юнцы о пламени, разгорающемся в пору зрелости? И вдобавок твоя робость, неодолимая робость пожилого идальго!
Взгляды, выдававшие самые глубины твоего существа, приглушенные вздохи, которых она даже не расслышала, учащенное биение твоего сердца, всецело предававшегося ее власти каждый раз из тех четырех, когда ты украдкой наслаждался возможностью глядеть на нее. И эта любовь, которую ты подавлял, эта любовь, которой ты не дал воли, ибо не нашел в себе ни решимости, ни отваги, дабы направить ее к обретению естественной ее цели, эта горестная любовь, надо думать, измаяла тебе душу и стала первопричиной героического твоего безумия. Не так ли, мой добрый Рыцарь? Но, может статься, и сам ты о том не подозревал.
Вглядись в себя, вдумайся, вслушайся. Бывает любовь, которой не выплеснуться наружу из сосуда, ее вместившего, и она устремляется вглубь; в такой любви не признаться, и такая любовь волей недоброй судьбы обречена на несвободу, на вынужденное существование в тех пределах, где зародилась; сама ее чрезмерность — причина ее недвижности и затворничества; и роковая ее неодолимость возвышает ее и возвеличивает. Такая любовь, всегда в неволе, сама себя стыдящаяся, сама от себя прячущаяся, стремится к самоуничтожению, алчет смерти, ибо не может цвести при свете дня и у всех на виду, а еще того менее плодоносить; и вот она претворяется в страстную жажду славы, и бессмертия, и героизма.
Скажи мне — с глазу на глаз, мы ведь здесь одни — скажи мне, друг мой Дон Кихот, в том порыве бесстрашия, что повел тебя на подвиги, не выплеснулись ли на свободу те любовные муки, в которых ты не осмелился признаться Альдонсе Лоренсо? Если ты являл перед всеми такую храбрость, то не потому ли, что явил малодушие перед женщиной, к которой стремились твои желания? Тебя тайно терзала плотская жажда увековечить себя, оставить семя свое на земле; жизнь твоей жизни, как и жизнь жизни всех людей, заключалась в том, чтобы сделать жизнь вечной. И поскольку ты не смог победить себя и отдать свою жизнь, утратив ее в любви, ты пламенно возжелал обессмертить себя в памяти людей. Заметь, Рыцарь, ведь жажда бессмертия всего лишь сублимация жажды продолжения рода.
И если ты заполнил свои досуги чтением рыцарских романов, то не потому ли, что тебе не удалось преодолеть малодушную стыдливость и заполнить те же досуги любовью и ласками крестьянской девушки из Тобосо? Разве не искал ты в неотрывном чтении этих книг средство, долженствовавшее обезболивать и в то же время питать пламя, тебя снедавшее? Лишь несчастная любовь приносит плоды духовные; лишь когда любовь встретит преграду в своем естественном и обычном течении, поток взметнется к небу; лишь бесплодие в сей недолгосрочной жизни даст плоды в вечности. И твоя любовь, Дон Кихот, друг мой, была несчастною из?за твоей неодолимой и героической застенчивости. Быть может, ты боялся, что осквернишь свое чувство уже самим признанием, обращенным к той, которая тебя воспламеняла; быть может, ты боялся, что, направив это чувство к общепринятой и банальной развязке, ты вначале загрязнишь его, а затем и вовсе растратишь — без смысла и без остатка. Тебя повергла в трепет мысль, что ты мог бы погубить в своих объятиях чистоту Альдонсы Лоренсо, взращенной отцом и матерью в величайшей