«Его полотна — поэма о России. У Ромадина много общего с Есениным, и, подобно Есенину, он может с полным основанием сказать: «Я буду воспевать всем существом поэта шестую часть земли с названьем кратким «Русь»».
Высоко. Одиннадцатый этаж.
В большой мастерской шум города почти не слышен. Ровный, мягкий свет.
Ромадин.
Небольшого роста, кряжистый. Очень быстрый. В его походке есть особая легкость, которая приходит после многих, многих сотен исхоженных верст.
Его скуластое смуглое лицо открыто. Под крутым лбом — острые светлые глаза, настороженные, внимательные.
— Калечат, калечат природу. Горят леса, — горько произносит художник, и взгляд его становится злым, цепким.
Зима.
И вдруг он улыбнулся.
Улыбка ясная, солнечная. Только глаза с натеками век остаются строгими.
В нем что-то от лесника, бывалого, видавшего виды, и потому доброго, сердечного, хотя и не без язвительности. Он один из тех людей, которых на мякине не проведешь.
Все повидал и испытал.
Знает, почем фунт лиха.
Его сильные, хваткие руки все время чем-то заняты: то подсыпают рыбкам корм в аквариум, то чистят черенок длинной колонковой кисти, то перекладывают большие монографии — Ван Гог, Делакруа, Ренуар, Гоген, Александр Иванов.
— У меня есть первое издание Пушкина и первое издание Гоголя. Вот так… — И снова быстрой походкой перебегает мастерскую и усаживается на узкую тахту.
Ромадин скуп на слова. Его трудно разговорить. Он все чего-то ждет, и ты чувствуешь на себе его острый взгляд.
— Родился в глубинке, в Самаре, в 1903 году. Скоро семьдесят. Отец — железнодорожник. В детстве много разъезжали. Может быть, потому особенно любы мне наши края — ласковые реки, зеленые луга, леса.
Вдруг замолк, на миг погасли глаза.
Задумался.
Тихо. Холодный свет скользит по стенам. Бесчисленные этюды — пейзажи. Шкафы с книгами.
В углу улыбается загадочно «Вакх» Коненкова.
Рядом сверкает «Купава» Врубеля. Бронзовая группа Паоло Трубецкого. Подлинники.
— Отец мой писал маслом. Самоучкой. Всякие пейзажи от себя и копии. В комнатках вкусно пахло маслом, лаком. Я обычно стоял позади, и он мне казался небесным существом. А он вдруг возьмет и не оглядываясь мазнет мне кисточкой прямо по носу. И спустит меня мигом на землю.
Ромадин беззвучно смеется, и морщинки разглаживаются на лубу и собираются у глаз.
— Я был, как все мальчишки. Дни летом торчал на Волге. Рыбачили. Купались. Чуть стал постарше — бегал с ребятами на Афон. Там ходили стенка на стенку. Приходил домой с «фонарями».
Вдруг все изменилось.
Отец попал в катастрофу, и мы сразу обнищали.
Зимний день.
В одиннадцать лет начал продавать газеты. 1914 год. Война. Было что выкрикивать.
Событий хватало.
Вдруг Николай Михайлович вскакивает и убирает большие картоны с кожаного стеганого старинного дивана. Этот коричневый большой диван мне кажется безумно знакомым.
— Узнаешь? — говорит Ромадин, лукаво усмехаясь. — Это диван из зала Ван Гога — Музея нового западного искусства, который мы в одно время закрыли.
Дело прошлое, а зря.
И тут я вспомнил, как мы с Володей Переяславцем, молодые и вечно голодные, как черти, студентами часами сидели и любовались Ван Гогом.
Давно это было.
— Купил его в комиссионном, вскоре после закрытия музея.
Он берет меня под локоть своей небольшой энергичной рукой и ведет к дивану.
— Кем только я не был! — продолжает Ромадин. — Газетчиком, булочником, переплетчиком, а потом ушел в 1919 году добровольцем воевать.
Были у меня два брата двоюродные — Шурка и Ваня. Они потом ушли к Чапаеву.
Ваню беляки зарубили. Хороший был парень. Научил меня на гармошке играть.
Ромадин пружинисто вскакивает и через мгновение играет на губной гармошке что-то печальное. Самарские переборы.
Вздыхает гармошка.
— Да, жалко Ванюшу. А сколько их тогда было порубано.
Весьма примечательно, что Ромадин, пройдя, как, впрочем, многие его сверстники, школу Вхутемаса, после окончания нашел нужным заняться серьезным изучением творчества Александра Иванова, копированием его работ.
Таким образом, художник на первых порах приобщился к высокой живописи.
Кстати, эти копии привлекли внимание и весьма расположили к молодому мастеру Павла Дмитриевича Корина, который с тех пор становится его старшим другом и советчиком.
Именно Корин познакомит Ромадина с великим Нестеровым — одним из последних могикан русской классики.
Вот как вспоминает о первой встрече с Михаилом Васильевичем Нестеровым Ромадин:
Волга. Фрагмент.
— У меня была открыта в 1940 году персональная выставка на Кузнецком мосту. Корин под великим секретом объявил, что сегодня ее посетит Нестеров, который очень редко когда появляется в многолюдстве.
Но… секрет как-то узнали многие, и когда в зале появился похожий на послушника, весь в черном, в сапожках Корин, чтобы предупредить меня о приходе Михаила Васильевича, зал был полон народу.
Я увидел Нестерова.
Сухой, подтянутый, он снял кашне резким жестом и отдал швейцару.
Блеснуло пенсне, я увидел жесткое лицо аскета и мудреца.
Он обошел с Кориным выставку, внимательно рассматривая каждую работу. Я шел сторонкой, прислушиваясь.
Но Нестеров молчал. Потом вдруг сказал:
«Павел Дмитриевич, пройдемте еще раз».
Пошли… и опять Михаил Васильевич вполголоса, как бы про себя произнес: «Впечатление не ослабевает».
Он познакомился со мной поближе и пригласил к себе.
С трепетом я вошел в маленькую квартирку на Сивцевом Вражке, служившую ему одновременно и мастерской. Более чем скромно обставленная, всего две маленькие комнаты.
Никогда не забуду его слов, сказанных при этой встрече: