— Тебе хорошо, тебе есть, что красить. Монгольским девушкам очень хочется красить глаза, но на наших глазах так мало места.
— Баяртуя, а правда, что мы все для вас на одно лицо?
— Правда. Но говорят, что мы для вас тоже. Говорят, что русские не могут отличить монголку от кореянки. Это правда?
— Правда, — сознаюсь я.
— Но ведь это так просто, у кореянок ноги кривые!
— А у монголок?
— У монголок тоже, но не так сильно.
А потом — утренний автобус под дождем и долгое сидение в самолете. Жена какого-то крупного начальника опаздывает, и самолет ждет ее три часа. Я сижу рядом с социологом из Берлина и спрашиваю:
— Как тебя зовут?
— Меня зовут Фриц, но мама называет меня Фричик.
— Лена, Миша! Я нашла «фричика», настоящего «фричика»! — кричу я на весь самолет. — Скажи, Фричик, что ты думаешь о нашем опыте социальной скульптуры?
Я думаю, что он достаточно точно отражает взаимопроникновение трех культур на сегодня. Евразию нельзя сделать одним домом, только загрузив в поезд деятелей культуры и продекларировав «новую нравственность». Даже сам этот поезд нельзя сделать одним домом. Я очень многому научился в поездке. А ты?
— Я научилась всему.
И когда самолет садится в Иркутске, я, Лена и Миша начинаем истерически вопить:
— Урра! Россия! Урра! Родина!
...И караванцы удивленно смотрят на нас и на всякий случай улыбаются...
27. 07. 93
Случалось ли вам делать аборт от человека, который безразличен? Когда бесстыдство этого предприятия обессмысливает и горечь, и страх, и обиду. Когда сюжет практически лишен и змия, и яблока, а убийство происходит недискуссионно, потому что если вы позволите себе один сомнительный вздох, то инстинкт разнесет в клочья всю вашу жизнь. Потому что вам 35, ваши дети выросли, и все маленькое и теплое вызывает истерическое желание взять на руки и накормить с ложки. Потому что вы недавно похоронили брак, который был для вас 16 лет тюрьмою, и в угаре освобождения упали в объятия молодого человека, который вам не нужен. Который имеет на счету своем обаяние и такт, но все, что он делает вне постели, вызывает в вас устойчивую скуку, которую не всегда хватает сил скрывать.
И вы платите беременностью за его поруганные чувства, потому что они подозревают маркесовское «узы более прочные, чем любовь, — общие угрызения совести». И вы еще не вполне уверены, что это необратимо, но он-то знает точно, что сделал все, чтобы вы, холодея, пересчитывали календарные дни и в ужасе просыпались по ночам. Он знает точно. И это не мешает ему ежедневно закатывать сцены по поводу того, что он «любовник по вызову на фестиваль». А вы и не спорите. Это жестоко, но после 16-летнего вранья вокруг комплексов мужа вы решили: правду, только правду, ничего, кроме правды. Не нравится? Не ешь!
А дело происходит на фестивале нового искусства в декоративном центре прелестного русского города, где падают импрессионистские листья, из памятника Глинке каждые полчаса вырывается музыка со старомодным шипом, в гостинице до утра дебоширят пьяные поэты-авангардисты, а импортные музыканты дудят в стеклянные концептуальные дуделки, и целый этаж забит гастролирующей китайской оперой, щебечущей словами нежными и лопающимися, как мыльные пузыри, и кавказской мафией, хватающей женщин в лифте независимо от их желания и вклада в отечественную культуру. И между утренним придумыванием лица с помощью косметики и заглядывания в еженедельник и блаженством ночного стояния под душем стиснуты мероприятия фестиваля: суета по оргвопросам; плутание по городу с бессмысленным выяснением отношений, которых нет; постельные мизансцены с привкусом тех же выяснений; звонки домой, где дети прогуливают лицей по идеологическим соображениям; кретинские походы выпить кофе именно по- турецки в претенциозном общепите, где спутник чувствует себя мужчиной, а не растворимого кофе в номере моих друзей, где для того, чтобы кем-то себя чувствовать, полагается кем-то быть.
Вокруг десятки людей, с которыми необходимо сделать дела или хочется поболтать, но уже не хватает воздуха; и город, город, где с витиеватой простотой живут вежливые люди без столичного замота на лицах. И еще — появление человека, присутствие которого ощущаешь спиной, боком, через несколько столиков в ресторане, с первого машинального рукопожатия, как детский восторг перед роскошной игрушкой «хочу это! только это!» — Начинаешь ощущать потому, что и он хочет тебя так сильно, что вынимает из фестивальной ткани, в которой машинален флирт и его результаты, в которой строгое построение войск нового искусства и четкие игры с дивидендами.
Он что-то пишет. На фестивале — случайно, впрочем, как и везде. Почему-то все время улыбается при грустных глазах. И эта карнавальная бородка? И такая мальчишеская прыгучесть в пластике и фразе?
Он зачем-то живет в Париже. Кольцо на левой руке. То ли разведен по-русски, то ли женат по- европейски. Скорее всего и то и другое.
Мужчина, позволивший себе роскошь и смелость быть ребенком. За чей-то счет — или за свой?
Еще не хватало думать об этом, когда один из сыновей обещает бросить лицей и пойти в ансамбль играть на гитаре; когда заваливается театральный раздел фестиваля, потому что актеров Пушкинского и МХАТа не отпустили из Москвы; когда надо успеть купить стеклянные кофейные чашки, ведь они такие милые; отвести журналистов к местному гениальному художнику, живущему в безвестности; и хорошо бы выспаться, и нельзя среди дня ни глотка шампанского; и эта слабость по утрам... И что ты будешь делать, если это действительно беременность?... Раздраженная тетка с железной ложкой, как в юности? Взгляд и текст которой вынести не многим легче, чем саму процедуру, потому что закись азота из маски, оставляющая ощущение проехавшей по лицу автомобильной шины, не обесцвечивает пытки, а только не дает возможности сопротивляться. И потом депрессия, гулкая и глубокая, как пропасть, потому что ее не оборвать, пока не долетишь до конца...
А в Москве уже холодно. Падает неуверенный в себе снег. И надо что-то делать.
— Завтра с утра в Доме литераторов мы принимаем американский феминистский центр, — говорит подруга. — Они привезли новые технологии аборта. Ты должна выступить на пресс-конференции.
— Только при условии, что они сделают мне аборт прямо в Доме литераторов.
В малом зале Дома литераторов показывают слайды, и экспансивная госпожа Хофман, хозяйка центра, экспансивно комментирует их:
— На этом слайде вы видите церковных фундаменталистов, которые встречают женщин, идущих на аборт, проклятиями и криками «убийцы!!!». Вы видите в их руках плакаты с изображением детских скелетов. Они доводят бедных женщин до истерик! Но ведь им нельзя этого запретить, ведь Америка — свободная страна! А на этом слайде вы видите волонтеров в оранжевых жилетах. Они защищают женщин от выступлений фундаменталистов, и этого тоже нельзя запретить, ведь Америка — свободная страна. В наш штат приезжают из разных городов — ведь вы знаете, что в половине штатов аборты запрещены и женщина рассматривается как детородная машина без права выбора!
Ведь Америка — свободная страна! Ха-ха-ха!
Вспыхивает свет, и пожилые писатели толпятся вместе с молодыми врачами возле улыбчивой мулатки, раздающей футболки с надписями «Феминистское правительство в изгнании» и «Сделайте мне аборт!».
Подруга подводит меня к заведующему гинекологией, в которой будут демонстрироваться новые технологии.
— Перед вами президент феминистского клуба, — хихикает она.
— Очень приятно, — говорит заведующий. — Вы, вероятно, хотите посмотреть, как американцы будут работать в нашей больнице.