Я, говорит, поздравляю вас этим званием от имени Советской Республики и надеюсь, что вы будете держать интересы рабочего пролетариата…»
Глаза у Марьи большие стали, щеки румянцем покрылись.
Не улыбнется — стоит. «Я, говорит, послужу, товарищи. Не обессудьте, если не сумею — помогите».
Козанок в это время сильно расстроился. Главное, непонятно ему: смеются над ним или почет оказывают? Пришел домой, думает: «Как теперь говорить с ней? Должностное лицо». Нам тоже чудно! Игра какая-то происходит. Баба — и вдруг в волостном Совете, дела наши будет решать… Ругаться начали мы между собой:
— Дураки! Разве можно бабу сажать на такую должность…
Дедушка Назаров так прямо и сказал Марье в глаза?
— Ой, Марья, не в те ворота пошла.
Но она только головой мотнула:
— Меня мир выбрал — не сама иду.
Приходим после в Совет поглядеть на нее — не узнаешь.
Стол поставила, чернильницу, два карандаша положила — синий и красный, около — секретарь с бумагами строчится. А она и голос, проклятая, другой сделала. Так и ширяет глазами по строчкам. «Это, говорит, по продовольственному вопросу, товарищ Еремеев?»
— Угу…
Разведет фамилию на бумаге и опять, как начальник какой:
— Списки готовы у вас? Поскорее кончайте!
Глазам не верим мы. Вот тебе и Марья! Хоть бы покраснела разок… Так и кроет нас всех «товарищами». Пришел раз Климов-старик, она и ему такое же слово: «Что, говорит, угодно, товарищ?» А он терпеть не мог этого слова — лучше на Мозоль наступи. «Хотя, говорит, ты и волостной член, ну я тебе — не товарищ…» Да разве смутишь ее этим? Смеется. Через месяц шапку с пикой стала носить, рубашку мужицкую надела, на шапку звезду приколола.
Мучился, мучился Козанок, начал разводу просить у нее.
«Ослобони, говорит, меня от эдакой жизни… Я, говорит, не могу.
Другую женщину буду искать — подходящую». Марья только рукой махнула. «Пожалуйста, говорит, я давно согласна».
Месяцев пять служила она у нас — надоедать начала: очень уж большевистскую руку держала, да и бабы начали заражаться от нее: та фыркнет, другая фыркнет, две совсем ушли от мужьев. Думали, не избавимся никак от такой головушки, да история тут маленькая случилась — нападение сделали казаки.
Села Марья в телегу с большевиками и уехала. Куда — не могу сказать. Видели будто в другом селе ее, а может, не она была — другая, похожая на нее. Много теперь развелось их.
[1921]
Всеволод Вячеславович Иванов
Камыши
Солнце в камышах жирное и пестрое, как праздничный халат ламы. А тина — зеленая водяная смола — пахнет карасями.
И рукам моим хочется плыть, — под камышами, по тине, — лениво разгребая густые и пахучие воды.
Но я не плыву. Этот единственный день я отдал своему телу, и руки пусть лежат на траве спокойно.
Вот комар опустился ко мне на бровь; я чувствую, он расставил тонкие, как паутинка, лапки и медленно погружает в меня свое жало. Я ему сегодня не мешаю, я закрываю накаленные солнцем веки и считаю, сколько раз шипящий у моего уха лист травы коснется моих волос.
— Четыре… семь… восемь…
Если чет — меня убьют, если нет — убегу. В поселке атамановский отряд, и станичному приказано меня выдать. Выдаст ли?
— Двенадцать… тринадцать… пятнадцать…
Ерунда! Трава отбежала от моих волос, но я не верю. Я говорю ей:
— Шестнадцать!
И пригибаю ее к своей голове. Она сердится.
Сломана.
Зеленоватая гагара, раздавливая воды сапфирной грудью, выплывает из протока. Она медленно опускает в воду синий клюв, перья у нее на шее редеют, тело жадно вздрагивает, — она кого-то нашла.
Здесь я сгоняю комара с брови и лениво смотрю, как, колыхая алым брюшком, наполненным моей кровью, он летит.
И в жилы мои вползают такие ленивые и тягучие воды.
Сердце плывет далеко — жирный и зеленый карась. Больше всего нагрелись колени и лоб — три моих паперти.
Мысли мои идут, как монахи со свечами, медленно. Вдруг один за другим падают на руки черные капюшоны, и усатые загорелые рожи громко хохочут. Это когда я подумал о папертях.
Я глажу колени и лоб. Смеюсь.
Лама в пестром халате, похожем на солнце в камышах, говорил мне у развалин Каракорума.
— Жизнь человеческая — как камни. Ветры проходят, и остаются пески. Здесь жил Батый и Тамерлан, тебе чего нужно?
Я рассмеялся почтенному ламе в его узкие губы.
— Я иду с одним ослом и Батыем и Тамерланом не буду, а любви у меня больше тебя и больше их…
Осел, широко расставив тонкие и пыльные ноги, отвесив губу, мычал через нос. А на губе у него сидела сизая муха. Такая же муха сидела на халате ламы и у меня на плече.
Мы, выпив молока, пошли дальше, а лама остался размышлять о Батые, Тамерлане и о камнях, превращающихся в пески.
Почему я вспомнил о ламе?
Не знаю, может быть, солнце, лежащее в камышах, похоже на его халат.
От плеча до локтя в тело вдавливается палка, но мне не хочется ложиться на спину. Палка эта гнилая, и к тому времени, когда мне крикнут, она будет раздавлена. У ней — я помню — бледно-сероватая с тоненькими узелками кора, — может быть, береза. Я вспоминаю холодный березовый сок — его весной хорошо тянуть через соломинку. Земля еще холодная, но ветер тугой, теплый, гнет шею; березовый ствол дрожит от верха до черной коры корней, дрожит, отдавая своц соки. Дальше я вспоминаю березовую луку своего седла и опять смеюсь:
— Нет, атамановцы меня не поймают!
Зеленая клейкая влага трав на моих ладонях, она заклеивает те дороги, по которым прошла моя жизнь, и рука моя похожа на лист, пальцы как жилы, у их основания серые мозоли от вожжей. Кто много едет, тот знает куда!