протянет:
— Заня-ятно!..
Протянет вслух и ни к кому не обращаясь.
Или вдруг заговорит о том, что на душе у него, и нимало не заботясь, слушают его или нет.
— И вот, братцы, чуда какая. Гляди, и церкви наши, и народ по обличаю наш, только говорят, как в рот каши набрали — не поймешь сразу. Особливо церкви. Намедни я зашел в одну, все крестятся по- нашему, иконы наши, бог Салавоф в кунполе нарисован — наш, — этакий же седой да бородатый. «Иже херувима» и та наша. А вот воюем… Чудно!
И умолкал. Серыми пытливыми глазами смотрел кругом, задумывался, круто заквашенный, неповоротливый.
— Заня-ятно!
Раз отряд шел целый день, преследуя уходящего врага.
Враг, или, как говорят солдаты, «он», был где-то рядом. Еще не успевали дотлеть костры, зажженные им, еще четко виднелись в дорожной пыли следы кованых сапог, и чудилось порой, что в воздухе носится запах гари и пота, оставленный австрийцами.
— Вот-вот «он»
К вечеру стало известно, что «он» остановился, может быть готовый завтра дать бой.
И, как вода в запруде, стали собираться роты и полки и стеною растекаться по фронту.
Рота, где был Пильщиков, расположилась подле леска, огороженного деревянным забором с каменными белыми столбами. В стороне была чистенькая изба с высоким коньком — там поместился сам ротный. Усталые солдаты, радуясь отдыху, живо притащили соломы, сучьев из леса — на разжигу ломали забор, — зажгли огни. Где-то недалеко, вот будто за этим лесом, слышались выстрелы, но они были привычны, как писк комара для лесника, и никто не думал о них.
Пильщиков разогревал в котелке кашу.
В темнеющем молчаливом воздухе потянуло дымом, и четко слышался треск сучьев в рощице, куда солдаты ходили за дровами.
Над дальним лесом догорала зеленоватая заря, и небо было темно-бирюзовое, и на нем уже загорались робкие звезды. Только солдаты поужинали, вдруг из избы толстоусый фельдфебель, тот самый, которого в полку втихомолку звали сазаном:
— Ребята, кто нынче в разведку?
Так и обомлели все.
Вот тебе и отдых. Это после таких-то переходов идти в разведку? Избави, господи! Ноги же у всех подламываются.
Притаились все, съежились, и сразу угас смех.
Но понимают: надо же кому-нибудь идти.
И от этого сознания сердитый мороз побежал по коже.
А фельдфебель уже идет от одного костра к другому и все спрашивает:
— Ребята, кто в разведку?
— Вот Пильщиков, ему надо идти! — сказал кто-то, усмехаясь.
— Пильщиков? — переспросил фельдфебель. — А ну, где ты, Пильщиков?
— Пильщикову, Пильщикову надо идеи! — загалдели солдаты.
Обрадовались, что нашлось, на кого свалить.
Ну, что же, теперь хочешь не хочешь, надо идти.
— Пильщиков, где ты?
— Вот я.
— Ты идешь?
— Так точно…
— Ну, собирайся живо.
И часу не прошло, Пильщиков вышел за лесок, прошагал с полверсты полем за сторожевую цепь и попер в тьму, дальше.
Где-то вправо есть бугор, невидимый теперь во тьме, и ротный приказал узнать, занимает ли его неприятель, и ли нет.
Пильщиков не спеша отошел шагов триста от цепи и лег в траву около плетня, от которого пахло гнилью и дневным жаром. Смутно было у него в душе — разобраться надо. Ночь уже поползла настоящая — все закрыла черным мягким одеялом.
Лесок остался позади, и тревожно в нем гугукали незнакомые ночные птицы — не то совы, не то сарычи, перепуганные, должно быть, кострами и многолюдством.
Вправо, где-то далеко, стреляли. Там стояло зарево, красноватое, шапкой — пожар. Пильщиков потянул носом — пахло землей и травою, — знакомый запах: будто в ночное выехал, в родных Шиханах.
А впереди, вон там, за дальними холмами, бродили последние отсветы вечерней зари, там тихо и темно было. Там «они»
Может быть, далеко, а может быть, здесь вот, рядом, лежит вот так же, как Пильщиков, ждет встречи, готовый убить, притаившийся, злой.
— Смотри, если встренешься с ним, маху не давай, — наказывал ротный, — дашь маху — и сам пропадешь, и нам плохо придется.
А Ники фор Пильщиков и сам знает — маху давать нельзя:
или убей, или тебя убьют.
Где-то в стороне гукнула сова. И тьма будто гуще стала.
А сердце стучало тяжко дун, дун, дун…
Почти не дыша, пошел Пильщиков дальше. Вот плетень кончился, началась широкая дорога, и за дорогой хлеб стеной стоял.
Помял Пильщиков колос: «Пшеница».
Только в нее шагнул, а она как зашумит сердито, словно живая: «Не топчи меня» Аж страшно стало. Да и жалко: хлеб на корню мять — нет дела злее.
«Межой пойду», — решил Пильщиков и взял по дороге влево.
Ротный велел считать шаги. Пильщиков попробовал считать, но как дошел до семидесяти, так и сбился То ли оно дальше восемьдесят, то ли девяносто… Да нельзя зараз и шаги считать, и неприятеля выслеживать, и думать о нем. Шел просто, перегибаясь, слушая. Искал межу. Вдруг дорога пошла скатом в ложок, а по самому краю ложка тут и межа. Снизу потянуло сыростью, и трава здесь была мокрая от росы.
От сырости ли или от какой другой причины, только вдруг дрожь захватила Пильщикова, по спине побежали колючие мурашки, а зубы ляскнули. И сердце сжалось, словно на него положили кусок льда. Пильщиков нутром почувствовал, что он теперь один. В целом мире один.
Один перед этим небом, усеянным звездами, перед этой тьмой. Убьют его, и никто об этом не узнает.
Страх поднял волосы на его затылке.
Тьма сразу стала жуткой, будто она была полна злых врагов, каждую минуту готовых броситься, растерзать.
В один момент Пильщиков обессилел.
С размаху, как подломленный, он сел в траву. А кругом было тихо, и тьма лежала неподвижно. В лесу все кричали птицы, и вдали стояло зарево — пожар. Успокоившись немного, Пильщиков встал на одно колено, снял картуз, начал слушать. Откуда-то издали шел смутный гул.
Пильщиков прилег ухом к земле.
Старая мужичья привычка.
Бывало, едешь один ночью, послушаешь землю — сразу узнаешь, есть ли люди на дороге, далеко ли едут и сколько их…
Теперь земля гудела ровно и глухо.
Он долго слушал ее, и вдруг ему почудилось, что где-то вдалеке раздался вздох, похожий на