предстает сугубо 'страдательной' и пассивной стороной: к нему сами приходят Герман, 'неизвестная дама' от Верина — Башкирова, Шведов. Он только говорит с ними, допуская (к его глубокому нынешнему сожалению) враждебные 'по отношению к существующей в России власти' высказывания и соглашаясь ('что являлось легкомыслием с моей стороны') осуществить в будущем какие-то 'контрреволюционные акции'.

Ни о каких 'волынках' и 'пятерках' — ни полслова. Составление и распространение листовок — и есть те нехорошие намерения, которые (увы!) Гумилев имел, но (к счастью!) не осуществил.

При любом другом раскладе, в отсутствие 'фактора Агранова', имея такое дело, с таким допросным и доказательным материалом, он переиграл бы следствие[152] и 'выбил' бы себе желанный 'детский срок' в два года лагерей (а то и отделался бы условным наказанием, благо, забегая вперед, скажем, что 'высоких покровителей' у него было уж никак не меньше, чем у Названова).

Но 'фактор Агранова', очевидно, окончательно дезавуировавшего к августу 1921 г. восторженного придурка Семенова и ставшего на те краткие августовские недели, когда решалась судьба 'профессорской группы' ПБО, настоящим 'серым кардиналом' ПетрогубЧК, к несчастью, присутствовал. Питерские чекисты, руководствуясь предельно четкими и категоричными указаниями Якова Сауловича, действовали по новым, неожиданным и неотразимым правилам игры.

Согласно этим правилам, сотрудники, расследующие дела участников 'профессорской группы', должны были всецело сосредоточиться на решении двух задач:

1. Они должны были установить факт прикосновенности подследственного к заговору и

2. Установить мотивы этой прикосновенности, имея в виду возможность последующей интерпретации ее как соучастия (сообщничества).

Это им блестяще удалось, не без невольной помощи самого Гумилева. Ведь, с аграновской, 'нетрадиционной' точки зрения, он своими показаниями буквально сам затягивал петлю на собственной шее. Действительно, Гумилев сам показал, что он в разговоре со Шведовым-Вячеславским 'согласился на выступление', 'выразил согласие на написание контрреволюционных стихов', спорил с ним о выборе лучшего 'пути, по которому совершается переворот'. Он сам признался, что готов был 'принять участие в восстании, если бы оно перекинулось в Петроград, и вел по этому поводу разговоры с Вячеславским'. После таких признаний вопрос о 'прикосновенности' Гумилева к заговору решался сам собой.

Более того, такие показания уже почти решали и вторую задачу. Гумилев не только знал о заговоре и не донес об этом, но и мотивы его недонесения не ограничивались только субъективно-нравственными и личностными аспектами, вроде 'офицерской чести' или 'политической наивности'. Предприятию Германа и Шведова он, судя по сказанному, несомненно сочувствовал. А это и значит, что 'прикосновенность' может быть без всяких противоречий, путем истолкования мотивов, превращена в 'соучастие'.

Теперь дело оставалось за обнаружением каких-либо улик, подтверждающих правоту этой мотивации.

XVIII

Над той доказательной базой, которая собрана в 'Деле Гумилева', над теми документами, которые были отобраны следователями как улики, принято смеяться. И действительно можно было бы ожидать, что в 'шагреневых переплетах' 'Дела № 214224' обнаружатся: кронштадтская прокламация, написанная рукой Гумилева, свидетельские показания работниц Трубного завода, рассказывающие о зажигательных выступлениях поэта во время февральских 'волынок' (с подробным описанием его маскарадного 'пролетарского' костюма) и списки участников сформированных им из насельников Дома Искусств 'пятерок'.

'Почему не были опрошены его близкие, его мать, его жена, его друзья, люди, с которыми он встречался в последние дни перед арестом?' — недоумевает первый независимый читатель 'Дела' — сын П. Н. Лукницкого С. П. Лукницкий[153]. 'Странное' впечатление производят 107 листов 'Дела' и на О. Хлебникова, которого С. П. Лукницкий ознакомил с результатами своей архивной работы. 'Чего только нет в 'Деле Гумилева'! И приглашение участвовать в поэтическом вечере к нему подшито, и членский билет 'Дома Искусств' на 1920 год, и интимные записки со стершимся карандашным текстом… <…> Начиная с листа № 31 — подшитые к делу записки различных литераторов Гумилеву с просьбой о встрече, клочки бумаги, на которых поэт что-то помечал для памяти. Оказалась в деле и трогательная записка жены на смятой папиросной бумаге:

Лист № 48.

'Дорогой Котик конфет ветчины не купила, ешь колбасу не сердись. Кушай больше, в кухне хлеб, каша, пей все молоко, ешь булки. Ты не ешь и все приходится бросать, это ужасно.

Целую. Твоя Аня'[154].

Все это, конечно, действительно странно.

Но только на первый взгляд.

Нужно понимать: Агранов так же недооценивал Гумилева, как ранее недооценивал его Ю. П. Герман!

Агранов был циником и прагматиком до мозга костей, уж никак не хуже покойного Голубя. Окажись он на его месте осенью 1920 года, он так же не доверил бы 'романтику' даже 'сбор мнений'. В том, что дальше 'болтовни' какой-нибудь 'гнилой интеллигент' в конспиративной работе не пойдет, Агранов был убежден изначально, еще до того, как дал отмашку на аресты 'профессорской группы'. Эту 'болтовню' он хотел 'материализовать' во что-то более весомое, в этом и заключалась поставленная им перед его сотрудниками задача.

Если бы он хоть на долю секунды заподозрил кого-нибудь из своих 'подопечных' в способности перейти от слов к серьезному делу, то, зная Агранова, можно не сомневаться — питерские чекисты рыли бы землю носом, пролистали бы в поисках 'прокламации' полистно и последовательно не только книги библиотеки Гумилева, но и всего хранилища петербургской Публичной библиотеки, а все цитируемые нами мемуаристы диктовали бы свои воспоминания не 'на берегах Сены', а гораздо раньше — 'на берегах Невы', в аскетическом кабинете на Гороховой, 2, под строгим и внимательным взглядом лично Якова Сауловича.

Но Агранов в 'конспиративную дееспособность' Гумилева не верил и поэтому дал своим людям указание не связываться с обеспечением доказательной базы для выявления подробностей этой стороны деятельности поэта. Необходимо было обеспечить другую доказательную базу — для подтверждения активного сочувствия Гумилева целям заговорщиков, и эта цель была чекистами достигнута (иронизирование некоторых исследователей над безграмотностью отчетов аграновских агентов считаю неуместной: да, они допускали орфографические ошибки, но у них был шеф, который прекрасно знал не только правила грамматики, но и еще многие другие правила).

Материалы, собранные в 'шагреневых переплетах' гумилевского 'Дела', — если отнестись к ним серьезно (а они действительно того заслуживают), — помимо обязательных формальных бумаг — ордеров, анкет, собственно протоколов допросов, — четко делятся на две категории.

Первая категория связана с отработкой круга общения поэта в последние месяцы перед арестом. Здесь мы находим многочисленные листы с адресами и номерами телефонов, записки Гумилеву, списки фамилий литераторов, сделанные его рукой (это — документы, связанные с работой во 'Всемирной литературе'). Смысл присутствия в деле такой документации понятен, особенно если учесть принципиальную 'забывчивость' подследственного на конкретные имена. Впрочем, у Агранова, несомненно, была и другая, 'дальняя' цель. В случае удачи и признания Гумилева соучастником в деле ПБО все упомянутые в его деле люди могли стать новыми 'фигурантами' Агранова или его преемников. При

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату