важный и возвышенный. Эмиграция могла бы стать архивом, музеем, хранилищем, где все ценности российской культуры стояли бы рядом, на соседних полочках. Где можно было бы спокойно разобраться, как мы дошли до такой жизни, что единственным выходом стало бегство. Эмиграция могла бы стать заповедником, и котором тщательно выращивается рассада идеализма. В котором восстанавливаются старинные добродетели российской интеллигенции — терпимость к врагам, любовь к друзьям, сочувствие к слабым.

После Французской революции в Россию хлынули эмигранты и в несколько лет основательно изменили общественный климат страны. Разумеется, только среди образованного сословия — но оно-то и представляет государство в международном масштабе. Французские эмигранты не принесли с собой политических идей и методов переустройства мира. Разгромленные монархисты — какую еще монархическую идею могли они привить самодержавной России, в которой идея единоличной власти похлеще всех Людовиков. Французы открывали не журналы, а модные магазины, учили не борьбе с якобинцами, а менуэту, рассказывали не об ужасах революции, а фривольные анекдоты, демонстрировали не политические убеждения, а шелковые чулки. И — настолько изменили общество, что русскую интеллигенцию первой половины XIX века следует считать интеллигенцией русско-французской. Завоевание прошло мирно, при полном согласии сторон. Французы не поучали Россию, а явили ей пример, что оказалось весьма действенным. Нынешняя русская эмиграция тоже могла бы явить пример Западу. Надо вычленить, и осознать то уникальное, что есть у нас и что мы в состоянии предъявить здесь. Это, разумеется, не общественно-политические концепции: нас не слушают и правильно делают. По части материальной культуры и культуры поведения мы — неандертальцы. Но у нас есть освященный десятилетиями российский интеллигентский комплекс, усугубленный завоеваниями Октября — идеологизированный образ жизни.

Русский интеллигент напряженно и страстно наделяет окружающий мир идеологическими символами, наотрез отказываясь признать книгу — пачкой бумаги в переплете, а брюки — изделием из ткани. И пусть в своих крайностях это доходит до смеха и абсурда, напряженная

духовность — это, пожалуй, единственный оставшийся у нас козырь, который мы можем показать куда более прагматичному и деловому Западу. Сама насыщенность интеллектуальной жизни, сам стиль образа действий может стать примечательным образцом. Мешают этому две полярные крайности: с одной стороны — стремление выйти на высокий мировой уровень и всех научить уму-разуму, а с другой — бесконечные кухонные склоки о том, кто либерал, а кто носорог и кто все-таки объективно льет воду на чью мельницу.

Нас не зовут в советологи — и не надо. Надо другое — создать свою собственную советологию: не разоблачительного, а аналитического характера. Сколько можно сетовать по поводу того, что Симонов был не очень хороший человек и имел восемь дач в Коктебеле? Гораздо важнее спокойно и обстоятельно разобраться, почему с такой настойчивостью тиражируется в СССР военная тема. Можно в очередной раз назвать Евтушенко лицемером и негодяем, но все же полезнее будет проанализировать причины его фантастической популярности. (Кто-то из американцев сказал, что Евтушенко мог бы возглавить временное правительство). Стоит задуматься над популярностью Высоцкого — вместо слезливо-фамильярных воспоминаний о «Володе». Что толку тупо и злобно повторять 'я свой доллар Советам не дам' и забыть о существовании советского кино, когда интересно и необходимо выяснить, откуда в тоталитарной отцензурированной стране появляется гениальный Тарковский и тончайший Никита Михалков.

По-настоящему сделать это можем только мы. Иностранцу не хватает живого знания, российскому человеку — свободы. У нас есть и то, и другое. Вот в этом непредвзятом и глубоком изучении одной из двух величайших стран мира, наверное, и есть смысл нашей эмиграции. Ради этого, действительно стоило ехать. А поучать и уличать американцев, французов, немцев — дело неплодотворное. Тут мы себя показали еще со времен лесковского Левши, который английскую пляшущую блоху, конечно, подковал, но плясать после этого блоха перестала.

ЗДЕСЬ

Вещи

Существует один загадочный феномен. На первый взгляд легкомысленный, но все же весьма знаменательный психологический кунштюк. Суть его заключается в том, что достаточно наблюдательный человек всегда отличит в западной толпе русского эмигранта.

Причем в толпе любой. Не велика хитрость вычленить русского в благотворительной конторе, на барахолке или во время вечерней службы в местной синагоге. Тут бывают только новички, еще не сменившие кремплиновые пиджаки малинового цвета на соответствующую западной жизни униформу. Но проходит два-три года, и русский эмигрант приобретает вполне адекватный облик. Он осваивает новый стандарт, который требует от одежды ощущения максимального пренебрежения. Неглаженные парусиновые штаны, сникерсы и армейская панама защитной окраски — вот тот идеал, к которому приходит эмигрант, прошедший искус пуэрториканских смокингов за 19 долларов. Он уже знает, что хорошо, то есть строго, одеваются только безнадежные безработные и банковские клерки. С экономическим благополучием приходит либеральная ориентация сугубое безразличие к внешнему виду — в Росии это называлось 'лишь бы не жало в паху'

Мы, например, на свою первую в Америке работу пришли наниматься не только в костюмах-тройках, но и в торжественных бабочках.

Поскольку наш будущий хозяин представлял себе грузчиков несколько иначе, нас чуть не спустили с лестницы, приняв за страховых агентов. Зато за прошедшие годы никто уже не надевал галстука даже на похороны.

Так что для эмигранта, который искусственные шубы покупает только для оставшейся в России нелюбимой тети, одежда никак не может служить лакмусовой бумажкой. И все же что-то остаемся — крохотная деталька, штришок, мелочь, каинова печать.

Скажем, называя адрес таксисту, эмигрант обязательно поклонится переднему сидению — этим он выражает уважение не столько шоферу, сколько проклятому английскому языку.

Русского человека в американской компании легко узнать по тому, что он беспрестанно хихикает. Это признак постоянного нервного напряжения и близости к обмороку. Даже разговаривая с квартирным агентом по телефону, наш эмигрант заискивающе и мучительно улыбается в трубку. Он привык, что его не понимают, а ему страстно хочется, чтобы поняли — вот он и старается понравиться.

В метро эмигрант часто смотрит на часы и иногда уступает место.

В супермаркете нюхает консервные банки. В банке здоровается со служащими. И всегда и всюду говорит о погоде, прибегая в описаниях ее исключительно к превосходной степени.

Как ни странно, другие иностранцы ведут себя в Америке иначе. Даже располагая восемью словами, они врезаются в полемику в баре, успешно кокетничают с девушками и, говоря о погоде, употребляют нейтральную лексику. Различия между нами и всеми остальными кроются в глубинных основах психики, в образе жизни, в способах ее познания. Когда эмигрант, наконец, докопается до этих основ, он перестанет быть эмигрантом. У него, наверное, даже изменится походка. И тогда начнется уже другая история. Но путь в нее долог, часто на него не хватает жизни.

Первый, самый сильный, а часто и непреходящий шок поражает русского человека в заграничном магазине. Изобилие — абсолютно ощутимое состояние. Свобода эфемерна, вещь материальна. И профессор, и домохозяйка свой первый опыт западной демократии приобретают не при чтении «Континента», а при покупке джинсов.

Знакомое стадное чувство гнало нас по дороге, сплошь заставленной вожделенными предметами — зажигалка «Ронсон», машина, магнитофон «Грюндиг», резиновый бассейн. При этом растерялись все старые интеллигентные стандарты. Изобилие ударило по самому больному — по образу жизни. В России, где вещи собирались годами и по штуке, интеллектуальная смелость проявлялась в журнальном столике овальной

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату