Приподняв утку, увидел под ней крупное белое яйцо — уменьшенную копию «эга», обнаруженного мною в «харвестере». Да, яйцо — великий символ. Это символ души. Это символ изначальности, первичности. Это символ сингулярности — «протояйца», из которого якобы развилась, развернулась поначалу раздувающаяся, перешедшая затем в просто расширяющуюся, Вселенная. Даже галактики на схемах в астрофизических журналах изображаются крупной точкой с двумя отходящими от неё дужками, обозначающими соответственно ядро и спиральные рукава, что напоминает подвешенный на нитевидных образованиях в белке яйца желток. И пасхальный заяц на картинках всегда держит в лапках белое яйцо. Впрочем, это уже несколько из другой оперы: Кэс Чей не должен воскреснуть.
Взяв яйцо в руки, я тихонько сжал его, словно проверяя на прочность. Оно показалось мне на удивление хрупким.
Что бы ни делал сейчас Кэс Чей, его покоробило и он схватился за сердце.
Тошнота и боль в позвоночнике стали нестерпимыми. Скорее, скорее. Сейчас я избавлюсь от страданий сам, сниму проклятье с Казимира, покончу, наконец, с Кэсом Чеем и поспешу к Мэттью Пепельному.
Я потянул за торчавшую с тупого конца яйца головку и вытащил на свет божий длинный игольчатый предохранитель, а яйцо бросил на схваченную морозцем землю.
Кэс Чей уже ничего не мог делать сейчас, он только хрипел и рвал руками свой красивый асимметричный, символизирующий, наверное, асимметричность Вселенной, комбинезон в том месте, где страшно кололо, тосковало сердце.
Я не стал подражать ни «тупоконечникам», ни «остроконечникам», разбивая яйцо. Оно лежало на земле, завалившись на бок, и я разбил его своим каблуком, ударив сбоку. Агония. Но Кэс Чей всё ещё жил.
Я поднес иголочку к глазам. Солнце, пробившееся сквозь голые стволы, отразилось вдруг от зеркальной, полированной её поверхности, и мне показалось, что это не я переломил иглу, а солнечный луч перерезал её надвое.
Всё. Наступила смерть Кэса Чея, бессмертного. Но радость моя оказалась преждевременной. Хотя мучительная тошнота и боль в позвоночнике разом исчезли, зато под черепной коробкой у меня как будто забегали мыши, а затем я ощутил, как в голове забился, задёргался словно бы клубок, с которого сначала медленно, а потом все быстрее стали сматывать нитку. Нитку, которая являлась «мировой линией» моей жизни, судьбы; нитку, прихотливо смотанную, переплетённую и в компактном виде уложенную мне в черепную коробку. Пошел какой-то сумасшедший, страшный обратный отсчёт. Я как бы проживал в ускоренном темпе всю свою жизнь, но задом наперёд, и был не в силах помешать этому. Картины жизни мелькали, как пейзажи в окне мчащегося поезда, всё время сменяя друг друга. Мне подумалось, что жизнь моя на удивление коротка, ничтожна, убога, что она состоит из всего лишь не очень большого, конечного, ограниченного количества отдельных неярких, малозначащих эпизодов. Как только приходила очередная картина, я силился что-то произнести, крикнуть, но только беззвучно разевал рот, как выброшенная на песок рыба, и мучительные попытки заговорить кончались ничем, а эпизод тотчас исчезал из памяти, как сон, который вы не успели запомнить, который ускользнул от вас на рассвете.
Это было ужасно. Клубок становился все меньше и все сильнее бился внутри черепной коробки, причиняя мне адские, нестерпимые боли. Теряя сознание, я успел задержаться лишь на двух-трёх эпизодах.
В одном я увидел большой и длинный, из дубовых бревен, старый дом, где провел своё детство. Я смотрел на него со стороны парадных подъездов, выходивших на булыжную мостовую глухого внутреннего двора, тупичка, тесно обсаженную могучими цветущими липами. Потом словно гигантский нож рассёк сверху вниз мостовую по её продольной оси, и я оказался в яме, откуда наблюдал, как на разрезе, погруженные в землю камни булыжной мостовой и корни столетних лип. И тянул, тянул руки к дому и знал, что никогда не вернусь туда.
Потом прошли перед глазами пруды моего детства, в которых я учился плавать, и странно: я ощутил, как сильно стянуло кожу лица, будто и вправду накупался в их глинистой, мутноватой воде.
Последнее, что успел выхватить из пестрого мелькания картин — летний сад после полудня, где меня, четырех- или пятилетнего, укачало в гамаке. Этого ощущения полной безмятежности, покоя и умиротворенности, которое я испытывал, засыпая на свежем, тёплом воздухе среди зелёного сада, я никогда после в своей жизни не мог достичь, хотя часто вспоминал вроде бы ничем не примечательный эпизод. Он не случайно задержался перед моими глазами и сейчас. Потом — провал, темнота. Движение к полному нулю…
29
Я проснулся, как просыпаются утром, правда, чувствуя себя несколько ошарашенным. Попытался было взять себя в руки, но почему-то это плохо получалось. Тело моё, несмотря на удобное ложе, затекло и устало. Ко всему прочему сильно стягивало кожу лица, словно я умылся в грязной воде.
Приятная полутьма в «операционной» сменилась ровным, не раздражающим светом. Хитрые часы показывали 46 часов 31 минуту. Таким образом, я провёл на ложе почти двое суток. Примерно за такое, довольно приличное время, и происходит процесс «откидывания мозгов на дуршлаг».
Подошел Лоренс с лаборанткой, но уже с другой. Они вдвоём, привычно проделывая необходимые манипуляции, освободили меня от липучек и присосок, а в завершение Лоренс снял с моей головы шлем.
— Айвэн, сможешь встать сам? — услышал я за спиной голос Эдди Лоренса. — Не спеши и не убегай — сейчас лично сам тебя отмассирую.
— Что за вопрос, Эдди! — я выбрался из «корыта» и с наслаждением потянулся. Что-то снилось мне, но я не мог вспомнить сон, он ускользнул от меня перед самым пробуждением… Чёрт, почему так стягивает лицо?
Эдди с лаборанткой как-то странно смотрели на меня. Вернее, старались не смотреть. В чём дело?
— Все нормально, Эдди?
— Почти всё нормально, — озабоченно сказал какой-то уж очень серьёзный Лоренс.
— А что же тогда не нормально, старик? Неужели все-таки «дуршлаг» коротнул? — пошутил я.
Ничего не отвечая, Лоренс провел меня в комнату с массажным центром и предложил лечь на топчан.
— Снова ложиться, — изображая недовольство, пробурчал я.
Что-то мне мешало, лицо было словно чужим.
— Эдди, я на минутку загляну в ванную.
Эдди Лоренс опять странно взглянул на меня и легонько вздохнул.
Я зашёл в ванную и посмотрел в зеркало. И обомлел. Из зеркала на меня глядело усталое лицо вроде бы знакомого мне человека — и моё, и в то же время не моё. С удивлением взирал я на невесть откуда взявшиеся тёмные усы и такие же тёмные, наполовину седые волосы. Лицо мое выглядело так, словно я стоял на ураганном ветру. Оно приобрело «летящий» вид; заострились черты, прищурились веки, как бы уберегая глаза от мощного ветра. Копна длинных волос напоминала огонь на ветру, или, скорее, развевавшийся чёрный, расшитый серебряными нитями, флаг, который удивительным образом запомнил,