еще шкаф, папки на столе и даже вентилятор. Он сел за стол, я тоже, с другой стороны. «А помнишь, как мы с тобой однажды?..» — Мы оба помнили. «Ну как, плохи дела?» — «Сколько ей лет?» — «Ну, что, безнадега?» — «Когда случилось?» — «Пять дней назад. Совсем ничего нельзя?» — «„Скорую“ сразу вызвал?» — «Сразу… Сразу, как приехал». — «А приехал когда?» — «А приехал… Приехал…» — «Слушай, — сказал он мне вдруг, — ты вот что, ты это брось, не терзайся: Это уж так наша жизнь устроена. Мы всегда приезжаем слишком поздно. Да и не изменил бы ты ничего. Тут нужна сосудистая хирургия, спецы, совершенная аппаратура, под рентгеном, в первые часы… Так вообще не бывает, и не только у нас, но и там, на Западе, слишком много условий должно совпасть. И еще. Можешь мне поверить — она не страдает». — «Это сейчас. А в самом начале?» — «Точно сказать я не могу. Не знаю, не видел. Слушай, я понимаю, тяжко, но ведь — не пятьдесят, не сорок. Врать не стану. Но, думаю, она и тогда — не мучилась…»

Я промолчал. Я думал иначе. Да просто знал.

9

Я конечно, опоздал и к твоей кончине. Неотступно вроде находился рядом, — и все-таки опоздал, и в этом тоже — знак. Вышел за очередной простыней, походил по коридору, размялся, зашел в палату, взглянул — ты уже не дышала. Посмотрел на часы — было шесть пятьдесят утра. Вот и все — сказал я себе. Специально, чтобы что-то себе в этот миг сказать. Погладил, поцеловал твою теплую руку, посидел немного рядом, вышел, позвал врача, вернулся и стал собираться. Покидал в сумку кипятильник, чашку, голубое одеяло, красную кофту, раздал старушкам мандарины-конфеты, чай-сахар, печенье-вафли… «Вы еще придете? — заныла Плаксивая. — Вы ее не оставите?» — «Нет, — сказал я, — больше не приду. Она умерла. А вы — выздоравливайте». — «Умерла-а?!. Господи, как же так, была живая и умерла!..»

«Как же так, — говорили мне обычно заказчики, а чаще заказчицы, — что за прибор, вчера еще работал и вдруг сломался…» — «Что же тут удивительного, — отвечал я им остроумно. — Человек вот тоже: живет, живет и вдруг — умирает…»

Я схватил куртку, подхватил сумку и вышел из палаты, не оглянувшись.

Ты бы сейчас не узнала свою квартиру. Мебели нет почти никакой, зато много твоих изображений, рисованных тушью и писанных маслом. Посередине комнаты стоит мольберт, валяются два этюдника, тряпки, холсты, коробки и пакеты с тюбиками, связка подрамников… Теперь здесь мастерская нашего младшенького, мы еще успели его прописать, были и такие предпохоронные хлопоты… Он вселился сюда в тот же месяц, в конце декабря, и сразу начал писать поминальную серию. Два интерьера, дневной и вечерний, все как при тебе: на тумбочке — книга, на диване — клетчатое покрывало, швейная машинка приготовлена для работы. И только на столе — большая твоя фотография и зажженная свеча перед ней. А потом — два кладбищенских пейзажа, с багровым небом, с белым снегом, с красной разрытой землей, с торопливым крупным могильщиком, с замерзшими мелкими родственниками…

И прошел год, и прошло два, и вот уже пять. Я сижу в твоей комнате и пытаюсь представить, как это ты здесь жила, — все заново, будто тогда не знал и не видел. Ну да, ведь не знал и не видел. Одинокая старуха… Не выходит так про тебя. Еще лет десять назад, нет, даже семь, года за три до смерти, на твоем рождении, один из твоих тогдашних хахалей, кривоногий крепыш, как его? — Илья Рувимович? Рувим Михайлович? — ну тот, ветеран войны, вся грудь в колодках, пил, не закусывая, и анекдоты рассказывал, такие длинные, с сюжетами и действующими лицами, до скабрезного требуемого конца невозможно было, дотянуть, я просто отключался, а ты невпопад кивала и поддакивала, а потом, в конце, блестя глазами, умело краснея, укоризненно и снисходительно качала головой… Ну, так как его звали? Рувим Семенович? Делал чертиков из газетной бумаги, надевал на пальцы, разыгрывал сценки… И когда мы уже собирались на выход, в полном составе, молодая (уже не молодая) семья, и я его спросил: «А вы не с нами?» — он обнял тебя сбоку, прижал к себе крепкой хваткой ручищей и сказал, усмехаясь: «Нет, я не с вами. Я еще посижу. И вообще — ночевать здесь останусь. А что?» — Ты помнишь, как я тогда смутился? С трудом справился… Так ведь и не привык до конца твоей жизни… Но хахали постепенно кончились, буквально — скончались, один за другим, сперва тот долговязый-лопоухий придурок, директор галантерейного магазина, потом — маленький, в вельветовом пиджаке, вечно с папкой, — он судился с бывшей женой, так ведь? — и всегда носил с собой убеждающие документы… А потом, последним, — и Рувим-Семенович-Илья Михалыч. И все — от инфарктов. Вот такая ты была роковая женщина! И осталась ты одна вот в этой хрущовке, вот с этим телевизором («одно и то же, сынку, одно и то же целыми днями, как будто им нечего больше показывать…» и вот этим телефоном (протянешь руку позвонить — и отдернешь: кто знает, какое там у него настроение, да и лучше не расходовать резерва, не сейчас, попозже, два раза в день ведь звонить не станешь, а что станешь делать потом, после, весь этот долгий оставшийся вечер, который уже нечем будет разделить на части, так и будет он бесконечно тянуться, ограниченный только с одной стороны…)

Полумрак — ты экономишь на электричестве. (Шестьдесят четыре рубля пенсии, и ведь я, по сути, не помогаю, деньги за продукты, стесняясь и кривляясь — соглашаюсь, беру: не всегда, иногда позволяю себе, раззудись плечо, отвести твою руку, и тогда ты особенно горячо благодаришь… О, Господи, что же мы за твари такие!)

Полумрак, светильник над диваном горит вполнакала (для того он и нужен был, с регулятором), и фальшивыми переводными голосами — не с тобой — разговаривает телевизор. Чехословацкий-польский- венгерский-гэдээровский фильм, председатели-секретарши-начальники цехов; странной, чуждой пришлепкой, хитрым марсианским притворством выглядит вся эта наша атрибутика в ихних европейских квартирах, кафе, магазинах, костюмах… И такая же пришлепка и притворство — голоса дублеров, мультипликационное их кривляние, карнавальные придыхания, вздохи и ахи: «Д-да, бур-бур-бур, кыхым, бур-бур-бур», — мужской голос. «Ах, буль-буль-буль, х-хох, буль-буль-буль», — женский. Слова, не обеспеченные ничем, кроме гонорарной ведомости…

Прежде, когда существовал Тимошка, надо было хоть выйти перед сном на улицу, теперь, когда его нет, не надо и этого. Странный был пес, я таких не видел, скорее бремя, чем утешение. Злой, неумный, отдельный от всех, никого не любивший, сам по себе, как кошка. Мы подсунули тебе щенка, девать было некуда, кто ни брал, тут же возвращал обратно, а ты не посмела нам возразить, покорно взяла и лет восемь промучилась. Трудно было его любить, и ты не любила, признайся честно, но опять же покорно повторяла, что да, привязалась, все-таки живое существо в доме и здоровье сохраняет — зовет гулять… Самое мучительное — это стрижка. Пушистый, терьерный, розовато-белый, весной он становился грязно-серым, шерсть на лапах превращалась в плотные валенки, под хвостом образовывался вонючий комок, мучивший его неотвязно. Но злой идиот упрямо не позволял ни мыть себя, ни тем более стричь. Всех кусал без разбору, глубоко и кроваво, даже самых умелых и гордых собачников. И тогда мы стали стричь его под наркозом. Я звал его будто гулять, надевал поводок, затем зверским жестоким движением за шею притягивал к батарее и вкалывал в ляжку сто миллиграммов нембутала, тогда еще можно было достать у приятелей-медиков, да хоть у того же Толи Кубаря. Он лаял, выл и вопил, он меня ненавидел, он пытался меня укусить, растерзать, проглотить. Я отвязывал поводок, отстегивал, он прятался от меня под кровать, но вскоре сам выползал, уже спотыкаясь и стукаясь подбородком об пол. Наконец, подергавшись, засыпал на ковре посередине комнаты. Мы расстилали с тобой на столе клеенку, поднимали его с пола, бесчувственного, ты говорила: «Бедненький, ну, что же нам делать, ну, ты же сам виноват, что такой глупый…» Вид у него действительно был жалкий, беспомощный. И спокойно, медленно и подробно стригли. Просыпался он на вторые сутки, сперва тоже стукался об пол, попискивал, поднимался и падал, потом понемногу начинал, спотыкаясь, ходить, хлебать воду и молоко из миски, на себя не похожий, голый, чистый… Так повторялось три года, каждой весной, а на четвертый год он взял и убежал, как раз накануне очередной стрижки. Может, случайность, а может, предчувствие, поди узнай. Я, конечно, искал его по всем ветлечебницам, однажды внутри передвижной собачьей тюрьмы, в общей пушистой копошащейся куче живых, полуживых и уже умерших, увидел вроде бы его — и дернулся, и схватил — но это был не он… До сих пор не понимаю, отчего бы мне того, не его, не выкупить и не выпустить? Понял, что не тот, выполз наружу, махнул рукой и ушел поскорей и подальше…

Но скажи честно, ты ведь не слишком тогда расстроилась? Все же это было больше бремя, чем

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату