Митя вернулся в горницу, позабыв и думать о зарисовке сада. Чем так поразила его впервые в жизни увиденная девушка, не смог бы он объяснить. Ведь не красавица... Но он будто... узнал ее. Он не говорил с ней, лишь долго-долго смотрел на нее, когда стояла она в задумчивости у окна, не замечая времени, не замечая ничего вокруг. И почему-то вдруг для Мити эта девушка с удивительным грустным взглядом стала родной. Больше чем родной... Что это? Как случается? Кто объяснит?
Слов у Мити не было, даже для себя самого, чтобы себе же самому растолковать, что с ним происходит. Никогда еще он не влюблялся, и на женщин не глядел даже. В монастырь его тянуло. А сейчас и о монастыре забыл. Все внутри и ныло, и плакало, и ликовало отчего-то, и рвалось наружу. Наружу – значит на бумагу. И бумагу он все-таки раздобыл...
А когда добывал бумагу, порасспрашивал осторожно, и узнал, что баринова двоюродная сестра в доме гостит. «Сестра, госпожа... мне и поговорить с ней нельзя». Непривычное отчаяние почувствовал, непонятную боль... Уронив руки на лежащий перед ним белый лист, Митя прижался к ним лбом и тихо расплакался. Бумага медленно намокала от слез...
Несколько дней промчались для Мити быстро как час и смутно как сон. На него мало кто обращал внимание, он гулял в саду или мечтал в своей горнице, либо пытался рисовать, но тогда юного художника охватывало такое волнение, что биение сердца передавалось в руку, он откладывал уголь, и ему оставалось лишь тоскливо смотреть на белый лист. Раньше такого не было никогда, всегда с ровным горением в груди, с несмущенными мыслями, с ясным сознанием брался Митя за свое любимое дело. А теперь… оставалось лишь бродить по саду...
Сад был разросшийся, ухоженный, свежий. Митя гулял-бродил между плодоносящими яблонями и сливами, любовался пестрыми цветниками, от которых исходил тонкий горьковатый аромат предосенних цветов. Впервые в жизни больно ему было смотреть на красоту Божьего мира. Вздохнул Митя, не в силах выносить тяги сердечной, и отправился к конюшне на лошадок поглазеть – лошадей он всегда любил. Он, впрочем, все живое любил.
На конюшне ждал его сюрприз. Терешка, справный и веселый подручный барина из Митиной деревни, выводил из стойла свою красавицу каурую. Митя отпрянул, а Терешка рассмеялся и подмигнул.
- Митяй, ты что ли? Да прослышаны уж, что ты в Горелово обретаешься. Слухи, они ж, сам знаешь, быстрее птиц по округе разлетаются.
- Ох ты… да я… А ты чего здесь?
- Так здешнему господину от барина нашего письмецо привез, и на словах с управляющем потолковать велено было… да тебе это вряд ли занятно, дело скучнейшее, ты ж у нас не от мира сего.
- Да как же…
- Ты не робей! – Терешка легонько похлопал Митю по плечу. - Не станет тебя искать Архип Силантьич.
- Как… не станет? Почему вдруг?
- А вот тебе и новость занятная. Ожениться твой дядька собрался! Вот-вот, и у нас все тако ж глазами захлопали, как узнали. В один день вдруг засобирался.
- Господи, помилуй! Да как же то случилось? Он же, как овдовел, так и не глядел на баб, скушно ему было, да и…
- Э, тут ты виноват.
- Я? – Митя вообще уже ничего не понимал.
- Да уж, как нашел Архип Силантьич сарай-то отпертым, так сразу телегу запряг – да в погоню. Ох, кажись, вся деревня слышала, как из него ругань вылетала. А в горячке такой лошадь стегать – чего доброго может статься? Уж за что там зацепилась телега, не знаю, – колесо так и покатилось под горку. Тут понятно, Архип еще пуще ярится, да радуется, что хоть цел остался. Однако ж не до погони. А тут и случись дом вдовы Макарихи рядом, ну и напросился дядечка твой пару раз воздохнуть да хоть водички испить, пока колесо прилаживали. А тут Макарихина дочка выходит, сиротка. И вишь ты, вот кто поймет, что сделалось с дядькой твоим? Девка-то хоть и не урод, да и красы нет особой, опять же беднота, небось, все кручинилась, что не приметит ее никто... Вот. Долго у них Архип квас распевал. А вечером сватов заслал.
Митя аж руками всплеснул.
- Вот те раз!
- Ну да на свадьбу не позовут тебя, и не мысли, дядька на тебя разобижен. А так, гулял он в кабаке давеча…
- Дядька мой?!
- Он. Так и говорил – не надобен ты ему теперь вовсе, при молодой-то жене. Куда хошь, говорит, пущай теперь идет. Хошь в монастырь, хошь ко всем… Ну это-то лучше не повторять при тебе, монашек. Ох! Заболтался я с тобой, недосуг мне. Бывай здоров, Митяй!
- Христос с тобою, Терентий!
Вот новости-то! Так что же это – свободен? Сам себе хозяин, иди куда знаешь? Как ни смутно было на сердце, а все же часть тяжести с него упала да немалая. Словно дышать легче стало. Теперь уж и прелесть тихого сада была приятна, как будто он, Митя, только что обрел на нее право.
Другими глазами смотрел он на цветники теперь. Вот краски, аж в глазах рябит. И не сыскать таких-то, коли срисовать захочется. А вот эти-то – словно звезды розовые…
- Люблю цветение позднее, - раздался мягкий женский голос за спиной. Митя аж подскочил, мгновенно повернулся к говорящей, словно застигнутый за чем неприличным. Краска разлилась по щекам.
Маша нагнулась, провела рукой по белым шаровидным головкам из стрельчатых лепестков, но ни одного цветка не сорвала.
- Мне тоже поздний цвет больше по душе, - смущенно признался Митенька, то опуская глаза, то вновь жадно глядя на девушку из-под ресниц. – Весной все радуются, первоцвет собирают… Потом зеленеет всё, луга сини, желты становятся, девчонки косы украшают, а мне… грустно мне почему-то всегда