что Вы не находите в себе желания заняться Вашей „металингвистикой“». [762] Отсюда видно, что предполагавшаяся книга должна была сочетать идеи РЖ с появившейся позднее концепцией ме-талингвистики. В письме от 21 ноября Кожинов выражал надежду на то, что в следующем 1965 г. «Рабле» будет уже лежать на столе, а рукопись «Жанров речи»—в издательстве «Наука».[763] Первое пожелание осуществилось, второе, увы, нет.
Когда книга о Рабле, наконец, вышла, Бахтин обьявил о намерении писать новую книгу, где хотел обобщить свои лингвистические тексты 1950-х и начала 1960-х гг., а также и некоторые пограничные с литературоведением исследования более раннего времени. В 1965 г. в журнале «Вопросы литературы» появилась статья «Слово в романе» (сокращенный вариант рассматривавшейся выше одноименной работы), в предисловии к которой Бахтин писал: «Эта небольшая статья представляет собой фрагмент из книги о жанрах речи, над которой в настоящее время работает автор. Книга посвящена исследованию тех специфических типов или жанров речи, которые складываются в различных условиях устного общения людей и в разных формах письменности, в том числе в разных формах художественной литературы».[764]
Вновь о книге ученый рассказывал в интервью саранской газете: «Я сейчас пишу книгу о речевых жанрах. Это будет проблемная работа, преимущественно на материале русского романа. Безусловно, с экскурсами и в зарубежную литературу. Работа в основном готова. К лету нынешнего года она, надеюсь, будет окончательно завершена. Обьем ее – 15–20 печатных листов».[765]
Однако написана книга так и не была. Бахтин, которому в 1965 г. исполнилось 70 лет, часто болевший и всегда с трудом оформлявший свои идеи в законченное целое, не смог это сделать. С книгами о Достоевском и Рабле было легче: там основу составлял написанный ранее текст, а тут самый сложный для Михаила Михайловича этап работы еще предстоял. И сил на этот этап не хватило.
Но надо обратиться и к рукописям Бахтина 60-х гг. До недавнего времени они были неизвестны читателю. Однако в 2003 г. вышел шестой том его собрания сочинений, [766] включающий в себя тексты последних полутора десятилетий жизни ученого. Теперь можно видеть, что никаких готовых «проблемных работ» (или даже работ, близких к готовому состоянию) у Михаила Михайловича не было. Были ли его интервью еще одной мистификацией? Или же у него действительно существовали обширные творческие планы, не реализованные из-за болезней? Содержание тома показывает, что после опубликования в первой половине 60-х гг. двух больших книг ученый почти не написал ничего. Немногие законченные тексты тех лет давно опубликованы. А рукописное наследие не содержит сколько-нибудь связных и протяженных текстов, аналогичных «Проблеме речевых жанров» или хотя бы «Заметкам 1961 г.». В основном это короткие наброски тезисного характера, напоминающие «Язык и речь». Эти наброски вновь снабжены обстоятельным и содержательным комментарием Л. А. Гоготишвили. Они посвящены разной тематике, но вопросы металингвистики по-прежнему занимают в них видное место.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
МФЯ И СОВРЕМЕННАЯ ЛИНГВИСТИКА
VII.1. «Хомскианская революция»
Как отмечалось в конце пятой главы, основная линия развития лингвистики в 30—50-е гг. и в нашей стране, и за рубежом пролегала вне проблем, поставленных в МФЯ и других работах волошиновско-го цикла. О положении в лингвистике 50-х гг. четко пишут Н.Д. Арутюнова и Е. В. Падучева: «Теоретическая лингвистика становилась все более абстрактной и замкнутой дисциплиной, охваченной идеей самоопределения. Она порывала связи с психологией, социологией, историей и этнографией. Внутри структурной лингвистики ущемлялись интересы семантики. Язык жестко членился на уровни, каждый из который рассматривался как замкнутая система. Структурной лингвистикой владело стремление к отьединению и разделению. Расстояние между языком и жизнью росло. Естественный язык сближался с искусственными знаковыми системами (например, дорожной сигнализацией), принимаемыми за его упрощенную модель. Можно было предположить, что структурную лингвистику ожидает судьба логики, которая, начав с изучения форм речи, отдалилась от предмета своих первоначальных наблюдений, а потом и вовсе о нем забыла, став наукой о формах и законах теоретического мышления».[767] Многое из того, о чем здесь сказано, критиковалось еще в МФЯ. Может быть, главная претензия, предьявлявшаяся там к науке о языке, – претензия в увековечении «расстояния между языком и жизнью». В крайних направлениях структурализма вроде позднего дескриптивизма оно намного увеличилось по сравнению с известными авторам МФЯ Соссюром и Балли.
Однако с конца 50-х гг. ситуация стала меняться, хотя поначалу без какой-либо связи с Волошиновым, Бахтиным и даже тематикой их сочинений.
Одной из наиболее значимых дат в истории мировой лингвистики уже давно считается 1957 г., когда появилась небольшая книга молодого тогда, но уже публиковавшегося американского лингвиста Ноама Хомского (Чомски) «Синтаксические структуры»; она имеется и в русском переводе.[768] В книге, полемичной по отношению к еще господствующей в США дескриптивной лингвистике, провозглашалась программа построения обьяснительной теории грамматики, учитывающей деятельность носителя языка. Если дескриптивисты были сосредоточены на процедурах описания языка, то Хомский поставил совершенно иные задачи: «Целью синтаксического исследования данного языка является построение грамматики, которую можно рассматривать как механизм некоторого рода, порождающий предложения этого языка».[769] Грамматика такого рода получила название порождающей (генеративной) грамматики.
Совершенно новым для лингвистики того времени было требование того, что порождаемые грамматикой предложения должны быть «приемлемы для природного носителя языка». [770] И далее постоянно Хомский соотносит свои построения как с интуицией «природных носителей», так и с основанной на этой интуиции традицией лингвистики. Выделение ядерных предложений соответствует «традиционной практике грамматистов»;[771] трансформационный анализ исходит «из допущения, что грамматисты действуют на основе правильных интуитивных представлений о языке».[772] Специально рассматривается понятие «понимания предложения».[773] Вывод автора: «Несомненно, „интуитивное чувство лингвистической формы“ весьма полезно для исследователя лингвистических форм (т. е. грамматики). Совершенно ясно также, что главная задача лингвистической теории—заменить смутные интуитивные представления некоторым строгим и объективным подходом».[774]
Термин «порождение» иногда вводит в заблуждение, поскольку может пониматься в смысле того, что Хомский претендует на рассмотрение реальных процессов порождения предложений у говорящих. Сам он указывал, что его трансформационная грамматика «вполне нейтральна по отношению к говорящему и слушающему, по отношению к синтезу и анализу высказываний».[775] Как указывает современный исследователь, анализирующий многочисленные варианты порождающих теорий, «такие описания не следует рассматривать как модели реального порождения предложений говорящим, т. е. производства речи. Это всего лишь заимствованные из математики способы задания множества элементов, и их сходство с реальными механизмами „порождения“ высказываний—чисто метафорическое».[776] Тем не менее, думается, что сам термин и связанная с ним метафора не случайны. И говорящий, и «понимающий» игнорировались в большинстве структурных концепций (упомянутые выше Бюлер и Гардинер – исключения), а здесь сложные и изощренные формальные построения, продолжавшие традиции поздних дескриптивистов, получают опору в деятельности носителя языка и в его интуиции.
У нас новаторство Хомского было оценено не сразу, хотя его книгу быстро заметили. Первая рецензия на нее,[777] в целом положительная, считала недостатком подхода Хомского как раз его стремление опираться на лингвистическую интуицию. У нас тогда очень активно осваивали западный структурализм, особенно американский, а чуть ли не главной его чертой казалась всеобьемлющая формализация (многие теоретические идеи структурализма не так уж отличались от того, что давно существовало в советской науке, но формальный, заимствованный из математики язык был