напоминает о вырождении, то вызывает в нас суждение «безобразно». Каждый признак истощения, тяжести, старости, усталости, всякого вида несвобода, как судорога, паралич, прежде всего запах, цвет, форма разложения, тления, хотя бы даже в самом разреженном виде символа, — всё это вызывает одинаковую реакцию, всё это «безобразно». Ненависть рвётся здесь наружу — кого ненавидит тут человек? Но в этом нет никакого сомнения: упадок своего типа. Он ненавидит тут в силу глубочайшего инстинкта рода; в этой ненависти есть содрогание, осторожность, глубина, дальнозоркость, — это глубочайшая ненависть, какая только есть. В силу неё и искусство глубоко...{87}
21 Шопенгауэр. — Шопенгауэр, последний немец, идущий в счёт (ведь он — европейское явление подобно Гёте, подобно Гегелю, подобно Генриху Гёйне, а не только местное, «национальное»), — это случай первого ранга для психолога: а именно, как озлобленно гениальная попытка вывести в бой на стороне общего нигилистического обесценения жизни как раз противоположные инстанции, великие самоутверждения «воли к жизни», формы избытка жизни. Он истолковал как следствия «отрицания воли» или потребности воли в отрицании, одно за другим, искусство, героизм, гений, красоту, великое сочувствие, познание, волю к истине, трагедию — то была грандиознейшая психологическая подделка, с какой только встречалась мировая история, если, конечно, не считать христианства. Если вглядеться внимательнее, он является в этом лишь наследником христианской интерпретации: с тою только разницей, что вдобавок смог одобрить отвергнутые христианством вещи, великие факты культуры человечества, — всё в том же христианском, т. е. нигилистическом, смысле (именно как пути к «спасению», как предформы «спасения», как stimulantia[50] потребности в «спасении»...).
22 Рассмотрю один случай. Шопенгауэр говорит о красоте с меланхолическим пылом, — отчего бы так? Потому что он видит в ней мост, который ведёт дальше или возбуждает жажду идти дальше... Она на мгновения освобождает его от «воли» — и манит освободиться от неё навсегда... Особенно ценит он её, как освободительницу от «средоточия воли», от полового влечения, — в красоте он видит отрицание полового инстинкта... Удивительный святой! Кое-кто противоречит тебе, — боюсь, что природа. Для чего вообще существует красота звука, цвета, аромата, ритмического движения в природе? Что вызывает красота? — К счастью, ему противоречит также один философ. Не кто иной, как божественный Платон (так называет его сам Шопенгауэр) поддерживает другое положение: что любая красота побуждает к зачатию,{88} — что это как раз proprium[51] её действия, начиная с самого чувственного и кончая высотами духа...
23 Платон идёт дальше. С невинностью, для которой нужно быть греком, а не «христианином», он говорит, что не было бы вовсе никакой платоновской философии, если бы в Афинах не было таких прекрасных юношей: их вид только и погружает душу философа в эротическое опьянение и не даёт ей покоя, пока она не бросит семя всего великого в такую прекрасную почву.{89} Тоже удивительный святой! — не веришь своим ушам, даже если предположить, что веришь Платону. По крайней мере понимаешь из этого, что в Афинах философствовали иначе, прежде всего публично. Нет ничего менее греческого, чем когда некий отшельник плетёт паутину понятий, чем amor intellectualis dei[52], на манер Спинозы. Философию в духе Платона скорее можно было бы определить как эротическое состязание, нежели как дальнейшее развитие и одухотворение древней агональной гимнастики и её предпосылок... Что выросло в итоге из этой философской эротики Платона? Новая художественная форма греческого agon[53], диалектика. — Напомню ещё, в пику Шопенгауэру и к чести Платона, что и вся высочайшая культура и литература классической Франции выросла на почве полового интереса. Там всюду можно искать галантность, чувства, состязание полов, «женщину», — эти поиски всякий раз увенчаются успехом...
24{90} L’art pour l’art.[54] — Борьба с целью в искусстве является всегда борьбой с морализирующей тенденцией в искусстве, с подчинением его морали. L’art pour l’art означает: «пусть мораль катится к чёрту!» — Но и эта вражда ещё указывает на засилье предрассудка. Если мы исключим из искусства цель моральной проповеди и улучшения человека, то из этого далеко ещё не следует, что искусство бесполезно, бесцельно, бессмысленно, словом, что оно l’art pour l’art — червь{91}, кусающий собственный хвост. «Лучше совсем никакой цели, чем моральная цель!» — так говорит голая страсть. Психолог, напротив, спрашивает: что делает всякое искусство? Не восхваляет ли оно? Не возвеличивает ли? Не выбирает ли? Не выделяет ли? Всем этим оно усиливает или ослабляет те или иные ценностные суждения... Есть ли это только побочное действие? Случайность? Нечто такое, в чём инстинкт художника не принимает совершенно никакого участия? Или наоборот: не предпосылка ли это того, на что способен художник..? Направлен ли самый глубинный его инстинкт на искусство или же, скорее, на смысл искусства, на жизнь? на желанность жизни? — Искусство есть великий стимул к жизни — как можно считать его бесцельным, l’art pour l’art? — Остаётся один вопрос: ведь искусство изображает также много безобразного, сурового, проблематичного в жизни, — не стремится ли оно этим отбить охоту к жизни? — И в самом деле, были философы, придававшие ему такой смысл: Шопенгауэр учил, что «освобождение от воли» есть общая цель искусства, он видел великую пользу трагедии в том, что она «склоняет к резиньяции». — Но это, о чём я уже говорил, есть оптика пессимиста и «дурной глаз»: надо апеллировать к самим художникам. Что сообщает о себе трагический художник? Не демонстрирует ли он именно состояние бесстрашия перед страшным и сомнительным? — Само это состояние является в высшей степени желанным; кто знает его, тот знает ему цену и чтит его. Он сообщает это состояние другим, он должен его сообщать, при условии, что он художник, гений сообщничества. Мужество и свобода чувства перед лицом мощного врага, великого бедствия, проблемы, вызывающей ужас, — вот то победоносное состояние, которое избирает трагический художник, которое он прославляет. Перед лицом трагедии воинственное в нашей душе празднует свои сатурналии; кто привык к страданию, кто ищет страдания, героический человек платит трагедией за своё существование, — ему одному даёт трагический поэт отведать напитка этой сладчайшей жестокости.
25{92} Быть невзыскательным к людям, держать открытым своё сердце — это либерально, это всего лишь либерально. Сердца, способные на аристократическое гостеприимство, узнаются по многим завешенным окнам и закрытым ставням: свои лучшие помещения они держат пустыми. Почему же? — Потому что они ждут гостей, к которым не бывают «невзыскательны»...
26 Если мы рассказываем о себе, значит мы не достаточно ценим себя. Наши подлинные переживания совершенно не болтливы. Они не могли бы рассказать о себе, если бы захотели. Это оттого, что они лишены слова. Для чего у нас есть слова, с тем мы уже и покончили. Во всяком говорении есть гран презрения. Речь, по-видимому, изобретена для среднего, посредственного, сообщаемого. Ею говорящий сразу вульгаризируется. (Из морали для глухонемых и других философов).
27{93} «Какой чарующий портрет!»...{94} Литературная дама, неудовлетворённая, возбуждённая, бесплодная сердцем и чревом, постоянно прислушивающаяся с мучительным любопытством к императиву, шепчущему из глубин её организма «aut liberi aut libri»[55]; литературная дама, достаточно образованная, чтобы понимать голос