Сергей Шаргунов
Как там ведет себя Шаргунов?
Девятнадцатилетний Андрей Рязанов возлюбил ближнего своего как самого себя.
Рязанов боялся темы «субъект — объект». Он глядел на человека, разговаривающего с ним, и переставал существовать, делался полностью этим же человеком. Так Рязанов воспринимал мир с момента рождения и только в последнее время поймал себя на этом: сказалась склонность к самоанализу. Просто таким родился Рязанов, так неправильно с самого начала глянул на мир. Надобно подчеркнуть, что понимание «объекта» как «субъекта» происходило скорее не на уровне мировосприятия, а на уровне визуального отождествления себя и предмета, на уровне идентификации движений и манер предмета со своими.
Мальчик-однокурсник в пропотевшей маечке, с челочкой, карими глазками, маленьким личиком морской свинки — им становится Рязанов.
Курносый коренастый мужчина-функционер, светлоглазый, с редкими сальными волосиками — Рязанов.
Толстая девка с толстой косой + потухшим мышиным взором — Рязанов.
Долговязый, запористый журналист с горловым клокотанием — Рязанов.
Труп в гробу — древняя бабка с оскалом — Рязанов!
Рязанов боялся инвалидов с дефектами движений, потому что невольно начинал повторять инвалидов — например, прихрамывал при виде хромого, дико притом стесняясь. Все, что видит Рязанов, как бы оно ни было отвратно, наконец, уже просто окружающий мир, просто предметы — все это становится Рязановым: и мокрый зеленый парк, и собачья кривая какашка на асфальте…
Рязанов начал бояться любви к своей девочке Насте, ведь он стал все более воспринимать ее как «субъект», как себя. А какая может быть в таком случае возня (секс), ведь ты же САМ СЕБЯ не возбудишь видом собственных красот. Поэтому, о, да-да, именно поэтому иногда Рязанов смотрел на красоты девочки как на абстракцию…
На станции «Фрунзенская» старушка ползла по зеркальному, скользкому граниту как каракатица. Старушка цеплялась хрупкой лапкой за стену. Красный новый гранит свистел и расползался. Вместе со старушкой полз Рязанов. Вместе с гранитом блестел и краснел.
Рязанов глядел из вагона, став в углу. Поезд ускорял движение, старушка исчезла, взгляд Рязанова проскользил по красной глади, стукнулся о большое зеркало, укололся о циферблат и полетел туда — в черноту туннеля.
Андрей вылез на «Кропоткинской», пошел к дому. Некрасиво скрипел под ногами старый ровный снег, назойливый, как мамка-татарка на кухне. Идешь по снегу и видишь: вот стоит она на кухне, черноволосая, в пестром переднике, с маленькой серой кастрюлей в руке, и выражает недовольство. И небо было померзлое, выше и шире обычного. Рязанов ощущает себя и скрипучим снегом, и небом, и мамкой, которая и вправду стоит сейчас с кастрюлей вон в том далеком окне, за безвкусной желтой занавеской.
На самом деле все это лишь усиливало полное отчуждение девятнадцатилетнего Андрея от окружающего. Дело было в том, что отождествление себя с посторонним миром вело к обесцениванию и обессмысливанию для Рязанова понятия «я». Как в момент безумного озарения или вылета души из тела человек видит себя со стороны, так и Рязанов, порой доходя до некоего экстаза, мог отречься от себя самого. В таких ситуациях он воспринимал себя, пересекающего улицу или ждущего трамвай, в качестве постороннего, инородного предмета. Внешность, любые изъяны, опасения: «А что подумают?» — все это переставало существовать. Андрей Рязанов мог общепринято двигаться, что-то покупать, отвечать на стандартные уличные вопросы, но отстранялся от земного, мелочного, тягучего «я». Только тогда, при отчуждении себя от себя, слияние со средой обитания тоже преодолевалось — она делалась прозрачна и несущественна.
Дома без конца звонил телефон. И Андрей бросался к трубке со скоростью звука звонка. Каждый вечер звонил знакомый экстремист-маргинал Кирилл с дикой фамилией Тараментов, прыщавый отчаянный отрок, из боевой сектантской организации под забойным названием «Авангард Консервативной Молодежи». Он читал Рязанову свои дурацкие стихи:
Рязанова забавляли такие стихи. Естественно, страсть к насилию была у Кирилла Тараментова ненастоящая, являлась лишь следствием подросткового порыва. Но тем волнующе-очаровательнее выглядел этот «насильник», еще школьник, с верхней губой в мягком пушке, несущий бред на другом конце провода. Важно, что при всем том Рязанов по-прежнему оставался бедным — даже прижав трубку к уху, он отождествлял себя с Кириллом, был податлив, плыл в разговоре теми подземными реками, по которым направлял его ломающийся голосок юного придурка собеседника.
В этот зимний вечер бедный Рязанов опять звонил девочке Насте. Настя была хорошая и сексуальная, как малиновая косточка, особенно когда носила тонкие свитера, обтягивающие горло. «На самом деле я