алкогольным вызовом предложил нашему герою один коротконогий кусок сала, у которого, кроме задорной сибирской фамилии, ничего своего, личного, и в помине не было. «Искушай землицы-то!» — сиротливо поддержал высказанную идею тихий, вечно мерзнущий мальчик-алкашонок. И вдруг все, как стая сук, накинулись на своего же товарища Иванова: «Иванов! Патриот! Давай пожри!» — «И пожру! И пожру!» — думал, падая на коленки, Иванов и наклонился, и зубами вцепился в мокрую траву, и впотьмах стал жевать… А брутальные собутыльники только гоготали. «Не думал я, что ты такой дурак!» — бросил Иванову изначально предсказуемый паренек с сибирской фамилией. Но Герою России было не до них, сотоварищей. «Дай хлебнуть!» — он вырвал у самого хрупкого и нервного Мишеньки початую бутыль и одним гигантским глотком запил всю свою страну, траву, землю…
«Ыван, гордис! ЫВАНГАРДИСТ!» — гудело в юношеской головушке, полной водки и почвы. Он бежал по пустынному городу, ощущая себя русским. «ОБМЕН МАЛЮТЫ» — яркие буквы электрической вывески заставили его остановиться, и горячий лохматый поток блевотины низринулся на асфальт ночного города. Стылый асфальт простирался кругом и даже белел, контрастируя с мраком полуночи. Иванов бежал по Пятницкой, падая и разбиваясь. Сзади оглушительно загудела машина, Иванов инстинктивно отскочил, но через секунду нарочито демонстративно, пряником покатился под ослепительный кнут. Его ударило с размаху, и, отрываясь от земли, он зарыдал о своей любимой Родине. Он вспомнил, что учился в МГУ, и Ломоносов, похожий на толстую ворону, прикрыл мальчика крылами. По чудесной случайности безжизненное тело патриота Иванова откинуло на газон, в травинки.
Когда умер Ленин, Сергею было двадцать один. Сергей Ермаков — рослый, скуластый рабочий, безотцовщина, жил с матерью и братом.
Он лежит с тяжелой простудой. Плывут перед глазами сине-оранжевые круги. В комнате темнеет, и круги делаются зелено-желтыми. Вот к кровати подбирается младший брат Кирилл. Маленький уродец воспользовался тем, что матери сейчас нету дома. Сначала он со скрипом приоткрыл дверь, пристально вгляделся, а потом уже на цыпочках шмыгнул прямо в комнату больного. Кирилл наклонился к самому уху Сергея и горячо шепчет: «А ты слыхал, Ленин-то помер». — «Чего?» — спрашивает Сережа. Язык вязко сохнет к гортани. В голове шумный бред. Тут Кирилл, заслышав возвращение матери (она отряхивает на крыльце тупые валенки), быстро убегает, ловкий, как бесенок. «Погоди», — тянет к нему ватную руку Сергей, но след Кирилла уже простыл. Только разноцветные круги зловеще плывут по комнате. И Сергей уходит в забытье. В комнату заглядывает мать, с порога смотрит на темные очертания сына и, мелко перекрестив его, спящего, закрывает дверь.
Сергей проснулся в шесть утра под волчий гудок заводов. В окне — полумрак. Серый свет расчесывает ночную тьму, как гребешок расчесывает пряди волос. На стуле стакан, мерцающий водой, налитой до краев. Полуживой парень поднялся с мятой постели. «Сереж, ты куда?» — закричала мать. «С Лениным проститься. С Лениным проститься. С Лениным проститься», — машинально отвечал он скороговоркой, одеваясь в прихожей. Отпихнув мать, крепко укутался, шагнул вон на улицу. На пороге порывом вихря схватило лицо, клеймом придавил железный воздух. Сережа шагнул еще. И, шатаясь, со слезящимися глазами, с сочащимися ноздрями, двинулся по белым улицам, мимо сугробов, наметенных за ночь. Неизвестно, почему мать не бросилась за ним вдогонку. Может быть, это выглядело бы дико и небезопасно — заграждать сыну дорогу к Ленину.
Сережа выстоял бесконечную темную очередь на затвердевшем, слепящем снежке. В мраморной зале, полной теней и всхлипов, склонился к гробу вождя, слабея, быстро поцеловал голый лоб.
«Вон Ермаков», — кто-то узнал его. Сергей беспомощно улыбнулся этому кому-то в пустоту толпы, всем своим видом говоря: и я с вами! А народ стоял и стоял. Отмерзшие синие уши. Ярко-алые носы. Лопнувшая у беспризорника нижняя губа. Бороды — словно ледышки, что свисают с карнизов и крыш.
Наш герой добрел до дому в сумерках — ни кровинки в лице, весь мокрый с ног до головы, как выловленный утопленник. Дома раздели. Натянули шерстяные носки. Уложили. Провалился во мглу. Желто-зеленые пятна плывут перед глазами. Плывут. Пятна. Заколотила дрожь. Заколотила. Заколотили гроб очень скоро. Через сутки Сергей скончался. Весело и резво убежал по песочной тропинке, ведущей в светло-светлый и прекрасно украшенный рай.
«Нина Ивановна, давайте начертим на могильной плите: „Любовь побеждает смерть“», — предложил Сережиной матери странный человек по фамилии Судейко, нервный и очкастый, из высших инстанций. Она не поняла, расплакалась и, рыдая, лишь мычала и резко крутила головой в знак отказа, похожая на рыжую корову. А Кирюша, Сережин меньшой брат, в это время тихонько смеялся в другой комнате, ведь он был еще маленький и глупенький.
Дело происходит в ста пятидесяти километрах от города Перми в конце лета, мне четырнадцать лет. Недавно прошла полоса дождя, погода — серая, земля расползается под ботинками. Мы с дядей высадились из автомобиля и заходим за ворота храма. Храм не простой, одна из стен его ограды — кирпичная стена зоны, сверху увитая колючей проволокой. Вровень с колокольней — вышка, на ней одиноко маячит часовой. Дует холодный ветер, срывает дождевые капли с деревьев, с вышки, с храма, с козырька часового — бросает нам в лица.
Заходим в церковь. Облупившаяся роспись девятнадцатого века. В распахнутом окне сквозь незатейливый узор решетки видны мокрая зелень, кусок бесцветного неба и размытая дорожка. В этот час священника в храме нет, есть две прислужницы, тряпочками протирают медь подсвечников. Это набожные женщины лет пятидесяти, в узких платочках, сжимающих седеющие головы. Лица у женщин сухие, особенно сухи уголки глаз — возможно, от частых рыданий. Прислужницы покончили с подсвечниками, одна из них принялась выметать красный коврик, другая подходит к нам, шажок ее гулко разносится по храму. Мой дядя задает уместные вопросы: во имя какого святого церковь, когда служба, нет ли батюшки?
Женщина скупо и приглушенно отвечает. Порыв ветра проникает сквозь решетку, размашисто звенит окном. «А на колокольню к вам можно сходить?» — спрашиваю я (а сам в душе лелею мысль — с колокольни заглянуть на зону). «Нет, — торопливо говорит женщина, — это невозможно. У нас даже в колокола не звонят. Проход на колокольню забили досками. Нам запрещено на колокольню подниматься, чтоб мы не смотрели, чего там у зеков происходит».
Пока дядя беседует с прислужницей, я выхожу во двор. Снова накрапывает дождик. Мальчик моего возраста работает во дворе, откуда-то из-за храма он приносит полную лопату темного жидкого дерьма, сливает ее в яму у ворот и уходит назад с опорожненной лопатой. «Все-таки странно, — думаю я, — что же это он не может набрать полное ведро дерьма, а потом уже слить? Что ли ведра у него нет?» Мальчик обращается ко мне, и тут по шутовским гримасам, искажающим его лицо, по манере речи я понимаю, что предо мной — дурачок. «Вы из Перми?» — спрашивает мальчик. «Нет, из Москвы». — «Из Москвы?» Мальчик восторженно смотрит на меня. Он стоит, держит лопату на весу, в драной телогрейке, личико запаршивело, грязные скулы. «Послушайте, — говорит он, — пришлите мне часы из Москвы! У меня часов нету, как мне время узнавать! Только пришлите, ручные и электронные!» Я киваю. Куда я пришлю ему часы? Надо узнавать адрес, а мне неохота об этом беспокоиться.
Несмотря на дождь я запрокинул голову. Сейчас меня интересует не приходской мальчик, а вышка и мрачный человек на вышке. «Часы, а?» — просительно бросает мальчик, проходя с опорожненной лопатой. «Хорошо, хорошо. Обязательно», — говорю я, жестокий и ленивый, его сверстник. Неотрывно слежу за вышкой, за шевелением на ней. Солдат наверху, угадав мой к нему интерес, внезапно разворачивается и начинает медленно махать рукой. Я, подросток, стою на церковном дворике, гляжу на вечно готового к стрельбе человека, несущего службу среди уголовников. И тоже машу ему. Может быть, я напомнил ему сына? Между нашими взмахами — серый дождливый воздух. Две машущие руки. Два мира. Тут до уха моего долетает странный топоток с той стороны стены. («А! Это зеков выводят на прогулку», — почему-то радуется застывший рядом мальчик.) Человек на вышке стремительно отворачивается. На меня он больше не смотрит, он весь нацелен туда, на своих прогуливающихся. Каждую секунду он готов стрелять. Пальцы только что махавшей мне руки теперь на спусковом крючке.
Из храма выходит дядя. Мы садимся в машину и уезжаем.