Весь день было утро
Беседу вела И. Скуридина. — «Вопросы литературы», 1998, № 6.
Юрий Коваль (1938–1995) был человек особенный. «А кто не особенный?» — возразят мне и будут правы. Однако Юрий Коваль был особенным особенно, и особо, и обособленно, и особняком. Короче, как говорят теперь — а он эту лексику не жаловал и сердито фыркал, — был он личностью, батюшки-светы, экстракреативной и ультраэксклюзивной. (Юра, прости!)
Широкий читатель при жизни знал Коваля исключительно как детского писателя, а Коваль был «просто писателем» (как и художником, и керамистом, и певцом, и педагогом) мирового масштаба. Так с ним распорядилась цензура и автоцензура: сиди в детской нише, в «Мурзилке» и в «Детгизе», — и не рыпайся. Он сидел, но как еще рыпался — о чем ниже… Интересно, что крестным отцом в прозе у Коваля был Юрий Иосифович (полные тезки) Домбровский, который в 1963 году прочел рассказ двадцатипятилетнего автора, пришел в восторг и понес папку в тогдашний «Новый мир», где рассказ «ласково отклонили». Этот недальновидный возврат глубоко и навеки ранил Коваля (урок «Новому миру» нынешнему) — он незадолго до смерти вспоминал в беседе с Ириной Скуридиной: «Я вдруг понял, что у меня не хватит сил. Если „Новый мир“ даже после рекомендации Домбровского отклонил меня, за что я их до сих пор не хвалю… Я понял, что мне не пробиться никогда. Что бы я ни написал, как бы я ни написал, как бы совершенно я ни написал — не напечатают. Ни за что». И дальше: «С этого момента я понял, что во взрослую литературу я просто не пойду. Там плохо. Там хамски. Там дерутся за место. Там врут. Там убивают. Там не уступят ни за что, не желают нового имени… Понимаешь. Там давят». Как мы видим, у Коваля очень рано возникла мощная обида и фобия, и он сам себя сознательно сузил и укоротил: «Я решил скрыться в детскую литературу, уйти туда».
Грустно? Но это был талант такого сильного и неуправляемого самодвижения, что он — талант — решению Коваля-человека не подчинился: нишу раздвигал, берега размывал и пел, повествовал, рисовал не в рамках «детской секции», а по воле Божьей. «На полях» детской прозы Коваль, как выясняет теперь читатель, создал замечательный сказочно-фантастический роман «Суер-Выер» и дневниково-мемуарные монохроники «АУА» — и то и другое вышло посмертно. Получается, что как блистательный детский писатель он более-менее процветал и славился, как взрослый — таился и внешне робел. Это отражалось и на его характере — он был сильный и слабый, вспыльчивый и смиренный, капризный, и вольный, и несвободный, и очень щедрый. Мне опять же возразят: «А мало таких?» Да. Но он, как сказал бы сам Коваль, из таких — таковейший.
Однако возьмем наконец в руки новую книгу. Что же такое «АУА»? Юрий Коваль отвечает:
«Впервые, давно-давно, я услышал это слово от девочки, которая обожглась и вскрикнула внезапно:
— Ауа!
Размышляя об этом слове, я спросил у некоторого приятеля:
— Что такое „АУА“?
— Агентство Улетающих Арбузов, — ответил тот.
Возможно, возможно… Возможно, в этом слове есть и крик заблудившегося, и ответ успокаивающий, и плач ребенка, и возглас боли, и даже Агентство Улетающих Арбузов. А может, нет ничего, так — белиберда, пустяк.
…А что такое, на ваш взгляд, жизнь человека?
По-моему, АУА — и привет!»
Эту новую книгу Юрия Коваля смонтировал из оставшихся в архиве записей, миниатюр, воспоминаний, стихотворений и авторских иллюстраций друг писателя — режиссер Юлий Файт. Он ориентировался на недовоплощенный при жизни замысел Коваля — создать домашнюю книгу новаторского жанра. Можно вспомнить и Розанова, и Пришвина, и Олешу, но книга Коваля получилась абсолютно самобытной. Возможно, истоки ее следует искать не в литературной традиции, а в законах разноцветной мозаики, которую Коваль чрезвычайно жаловал как художник — он ведь на ранних порах был и мозаичист тоже. «Монохроники — это какой-то новый (для меня) жанр, — записал Коваль однажды. — Ясно, что это не дневник, ежедневные записи для меня невозможны, тогда пришлось бы бросить всю работу и писать и рисовать только монохроники. И все-таки кое-что есть в них и от дневника. Записи автобиографичны, хотя иногда я считаю возможным переиначить события, взглянуть на них глазами художника. Во многом монохроники — это случайный сбор. Захотелось что-то записать, нарисовать — „Монохроники“! Точной системы моей жизни в них нет, есть, наверное, какое-то общее движение». Итак, перед нами неполная и разрозненная, но хроника творческой жизни Юрия Коваля за несколько лет (70 — 80-е годы, рубеж). Здесь и путевые заметки (а Коваль с друзьями исколесил всю Россию, особенно же любил ее Север), и свои собственные «записки охотника», и размышленья о природе слова, и мемуары о Борисе Шергине, Соколове-Микитове, Корнее Чуковском, Овсее Дризе, и прозаический портрет с натуры Арсения Тарковского, и любовные переживания и прочее, прочее, прочее. Читая этот глубоко неслучайный «случайный сбор» и разглядывая многочисленные рисунки, шаржи, этюды, наброски, пейзажи, натюрморты, не устаешь изумляться изумлению, которое Коваль непрерывно и остро испытывал перед жизнью. Он брал на зуб каждое словцо, имя, название и по-ремизовски погружался в подпочву — тихо корнесловил, что ли. Вот бродит он по Вологодчине: «Полумертвая деревня — Палшумо… Нерусское слово, и все-таки я прикидываю, что кто-то когда-то делал здесь пал — палил лес, и был от этого пала немалый шум». Или идет он болотной дорогой сквозь ольшаник, и открывается ему медленная, дремучая, ласковая река Модлона — явь тут же отзывается в слове: «Модлона течет модлонно…» И так далее, как сказал бы Хлебников!
Литературный стиль Юрия Коваля трудноуловим — здесь нет явственных метафор, кичливых неологизмов (максимум — снегодождь), самоцельного интеллектуального нажима. Но нейтральные слова так диковинно прислонены друг к другу, что возникает некое новое языковое качество, которое друзья и ученики писателя именовали «ковализмом». Уникален и матово-нежный, всегда чуть печальный юмор Коваля. «Его юмор — это правда, не требующая никаких доказательств», — сказал Фазиль Искандер.
А как художник Коваль вышел из школы замечательных мастеров Владимира Лемпорта и Николая Силиса, по-своему учителей переросши, но — вбок. И графика, и живопись, и керамика, и резьба по дереву Юрия Коваля (а новая книга — она и настоящий альбом) экспрессивны и острохарактерны. Один из прототипов, взглянув на свой портрет карандашной работы Коваля, сказал: «Я весь тут как тут!» Тут как тут в иллюстрациях Коваля к своей хронике и все его странствия, и сомнения, и природа с ненаглядными птицами, рыбами и ягодами, и близкие друзья, и первые встречные, и вообще весь окрестный мир. Кстати, неуемной более чем любовью Коваля — и в жизни, и в художестве — пользовались лесные и полевые букеты цветов. Он, как я помню, обронил в нашем едва ли не последнем разговоре, что замышляет особую серию миниатюр — разные сухие букеты на подоконниках, и чтобы сквозь букеты был виден (но ими преображен) город. Здесь таилась некая глубоко личная мифологема Коваля, но я в ответ промолчала и развивать сюжет не стала — Коваль резко не любил светской болтовни про символику, семантику и проблематику. Ежели ему что чужое нравилось (рисунок ли, сонет или самовязаный шарф) — то он попросту, чуть шуткуя, причмокивал: «Элегантиссимус!» И лишь когда разговор заходил серьезный, непраздный, обязательный — например, с учениками в литературной студии, которых мэтр ласково и старомодно называл «семинаристами», — Коваль проявлял себя как одухотворенный теоретик искусства. Помню еще его мастерскую в переулке на Яузе и то, как, стоя часами у мольберта, Юра говаривал: «С улыбкою шизофренической / я прихожу в Серебрянический». Порою ему казалось, что, двоясь между прозой и так называемым изобразительным искусством, он — разбрасывается. Нет. Книга «АУА» выявляет редкую цельность этой ренессансной натуры.
«АУА» — победа писателя над навязанным амплуа. Уже в самом разгаре стихийной работы над монохрониками (а как вспоминает Юрина жена Наташа, он с особой страстью прятался в них, когда подпирала очередная поденка) Коваль с радостью записывает на своих клочках: «Это оказался удивительно