емкий, совершенно неожиданный жанр». Заметим, что жанр не был для него вопросом исключительно техники — это всегда был ключ к душевному обновлению. В уже цитированной беседе с И. Скуридиной Коваль признавался, что ему необходим «сознательный подход к жанру»: «Я меняю жанр и думаю о том, как изменить жанр, и у меня он сам подходит». Теперь-то мы видим, что все эти магические изменения (от лукаво-детективного «Недопеска» или подлинных стихотворений в прозе, выходивших вкупе с иллюстрациями Татьяны Мавриной, — и до летяще сюрреалистической «Самой легкой лодки в мире») зрели и выверялись на сокровенном пространстве записей и рисунков для «АУА». Кстати, «Лодка» с иллюстрациями автора тоже в это издание вошла и с монохрониками добрососедствует.

Главное ощущение от этой непростой книги — свежесть. В ней есть пронзительный фрагмент: «Весь день — утро. С утра — солнечное и туманное, только намек на туман и свежесть. И днем — все то же утро. И даже к вечеру все еще утро. „Да что же это такое-то? — думал я. — Когда оно кончится?“ Но оно не кончалось. А потом внезапно сразу превратилось в ночь». Это — пророчество о жизни Коваля. Ловил ли он язей на пареный горох, наблюдал ли, как «бабы бешено полоскали, а затем дико отжимали белье», толковал ли с приятелями о колдунах, размышлял ли о горестной судьбе сельских церквей, любовался ли пожарной каланчою или пил с большими литераторами в Доме творчества кальвадос, — взгляд его на вещи был утренним, то есть устремленным в перспективу и потому приязненным.

И в житье-бытье Коваля, и в прозе, и в живописи ощущалась тайнопись русской народной сказки с ее Иванушкой-дураком, и Иваном-царевичем, и лежаньем на печи, и чертом в ступе, и щучьими веленьями, и, конечно, ковром-самолетом. Даже в минуты внутренней тьмы и смятения (они тоже отражены в монохрониках) здесь из всех щелей бил свет. Помните у Пастернака: «Пусть ветер, рябину занянчив, / пугает ее перед сном. / Порядок творенья обманчив, / как сказка с хорошим концом»? Конец, увы, наступил ранний, внезапный, скоропостижный. Утро сразу перешло в ночь… Но состоялся творческий опыт такой силы и, повторяю, особости, что остается лишь воскликнуть вслед за Юрием Ковалем: «АУА»!

Татьяна БЕК.

Структуралист в повседневной жизни

Б. Ф. Егоров. Жизнь и творчество Лотмана. М., «Новое литературное обозрение», 1999, 383 стр

Потребность в «творческой биографии» Лотмана существовала давно. Убеждает в этом хотя бы классический трехтомник ученого, вышедший в Таллине в 1991 году, где в первом томе работы общетеоретического характера расположены без указания дат их первой публикации. Комментарии же отсутствуют во всех трех томах. Это понятно — сборник составлял сам Лотман и, стремясь дать системное представление о своей теории культуры, не выстраивал хронологического ряда.

Однако сейчас, по прошествии восьми лет, несмотря на предпринимавшиеся попытки систематизации, научное наследие Лотмана пока не предстает в виде теоретического монолита или стройной системы. Немало работ ученого имеют характер тезисов, научных проектов. Именно поэтому для средней руки гуманитария сослаться на какое-нибудь его положение как на научно доказанный факт — соблазн непреодолимый. Всегда можно найти что-нибудь созвучное своей мысли. Прочно заняв место в списках литературы для студентов гуманитарных вузов, работы Юрия Лотмана постепенно превращаются в сверхавторитетный источник цитат, сам ученый из живого человека — в непогрешимого олимпийца.

И вот нашему вниманию предложена первая биография Юрия Лотмана. Мы берем ее в руки с надеждой увидеть системность уже не в совокупности печатных трудов ученого, а в мотивах, экзистенциальных толчках, импульсах, в программе исследований, эти труды породивших.

Конечно, задача требует комплексного подхода. И действительно, при скромном объеме «биографической» части автор затрагивает необыкновенно широкий круг проблем. «Жизнь и творчество Юрия Лотмана» — это книга о русской гуманитарной мысли советского периода: ученик Гуковского, Томашевского, Азадовского, Проппа и Эйхенбаума оказывается в роли «культурной монады», и «на выходе» мы получаем сообщение, по значимости не уступающее поступившему «на вход».

В жанровом отношении книга Егорова представляет собой явление довольно сложное. С одной стороны, это — собственно биография Лотмана, с другой — очерк его «творческой» (то есть методологической) эволюции. С третьей — это мемуары самого Егорова о Лотмане, Тартуском университете, «летних школах» по семиотике. В результате мы узнаем немало об исходных импульсах, сделавших Лотмана сначала ученым, а затем и властителем дум своей эпохи, и, как и ожидалось, получаем доступ в творческую лабораторию ученого.

…По мере того как реалии советского государства все дальше отходят в прошлое, становится труднее представить себе, какой путь — научный, гражданский, человеческий — был пройден ученым, прежде чем его имя стало синонимом инакомыслия. Как показывает Егоров, идеологический климат тридцатых годов сыграл исключительно важную роль в формировании творческих интенций ученого, известного прежде всего своей оппозиционностью официозной науке. Культ науки, убежденность в том, что гуманитарное и естественнонаучное знание едины, вера в неразделимость технического и социального прогресса — все это молодой Лотман принимал и разделял, так же как множество других его современников. Это предопределяет выбор специализации и методологии. Эпоха Просвещения — культура, противопоставившая накоплению исторического опыта переустройство жизни на разумных началах, — оказалась созвучна настроениям будущего ученого.

Все это вовсе не означает, что Лотман был слеп, ничего вокруг не видел. Просто будущий ученый и его друзья верили в социализм и мировую революцию, а аресты и показательные процессы называли «маразмом». Для них это было не сутью системы, а досадными недоразумениями, сбоями в ее работе.

Военный период биографии представляет пересказ воспоминаний Лотмана о войне — сами воспоминания помещены в «Приложении», и факт их переиздания можно считать событием. В них поражает нравственная позиция мемуариста. Когда было объявлено о капитуляции Германии, Лотман сразу же стал вспоминать о том, как во время обстрела на притоке Терека он не помог четырехлетнему мальчику. Не помог, потому что выполнял приказ восстановить связь (в противном случае его батарея оказывалась под угрозой гибели). Вот что Лотман пишет по этому поводу: «Но вот в первую же пьяную ночь после окончания войны я все это увидел вновь. Это и многое другое. Не случайно мы пили вмертвую и было немало самоубийств. Их официально списывали по формуле „в пьяном виде“, как позже списали самоубийство Фадеева. Но причина была, конечно, в другом. Пришло время расплачиваться за долги. Так же, как оно позже пришло и к Фадееву. (Замечу в скобках, что не могу не уважать Фадеева за то, что он оказался честным должником. А я нет.)»

Окончательное обретение гражданской зрелости для героя войны оказывается крайне болезненным. Егоров описывает мытарства Лотмана, пытавшегося найти работу в разгар борьбы с космополитизмом. Раскрываемый Егоровым исторический парадокс состоит в том, что человек, не желавший думать, кого и за что арестовывают, самой системой оказывается поставлен в положение оппозиционера.

Оппозиционной оказывается и наука филология. При том, что непосредственно после войны в университете у Лотмана все складывается на редкость благополучно. Научную деятельность будущий теоретик культуры начинает со своего рода интеллектуальной аскезы, избрав научным руководителем не блестящего экс-формалиста Гуковского, а скромного позитивиста Мордовченко. И это несмотря на то, что в университете Лотман занимается Карамзиным, а артистизм и остроумие, которое у Лотмана зачастую работает как методологический принцип, на наш взгляд, сближает его именно с Гуковским.

Однако и в этот момент, и позже, когда в Тарту Лотман работает над докторской диссертацией, он обнаруживает, что добросовестный позитивизм в духе Венгерова и Оксмана несовместим с классовым подходом, в эту же пору он становится на позиции гегельянства.

Здесь, когда Егоров касается этого поворотного пункта в научной и человеческой биографии Лотмана, его историко-биографический метод полностью себя оправдывает, так же как и при описании деятельности ректора ТГУ Федора Клемента, тартуского быта и нравов. Очень полезен и обобщенный срез

Вы читаете Новый Мир. № 3, 2000
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату