им на волю, свободен, сын, проданный в рабство и отпущенный новым господином, возвращается «под руку» отца. Едва ли это положение могло бы сохраняться почти тысячелетие, если б не было органично римлянам. Предельное юридическое неравенство в семье — и любовь, столь безусловная, высокая, всепроникающая, что только с ней может сравнить свое чувство римский поэт.
Всякое знала римская история, тем более в пору гражданских войн и репрессий, — и самопожертвование детей во имя родителей, родителей — ради детей, и ужас предательства. Но мы обратимся не к истории, а к тому идеалу, который хранят поэзия и язык.
Так описывает Овидий гибель Икара и горе осиротевшего Дедала. Лишившись сына, отец — «уже не отец». В одном из ранних диалогов Платона юноши дразнят приятеля: «„У тебя есть щенки?“ — „Есть“. — „И отец их тоже принадлежит тебе?“ — „Да“. — „Стало быть, он твой отец и ты — брат щенят“. — „Он не мой отец, а щенят“. — „Значит, по-твоему, можно быть в каком-то отношении отцом, а в каком-то — нет?“» Если отцовство понимается биологически и для него достаточно самого акта порождения, из платоновской шуточки нелегко выпутаться. Давно известно, что римские скульптуры отличаются от греческих индивидуальностью выражения, портретного сходства. Историк О. Эдельман в Лувре продолжила это наблюдение: с той же тщательностью, с какой у римских статуй проработаны черты лица, у греческих исполнен детородный орган. Для римлян же возможно быть отцом в одном отношении, а не в другом: отец нуждается в сыне.
Ключевое слово латинской лексики человеческих отношений — «pietas». В словаре первым значением дается «набожность», вторым — «милосердие, сострадание». Отсюда русский «пиетет», итальянская Богоматерь скорбящая — Pieta; в английском языке два значения распределились между двумя словами: книжным «piety» (благочестие) и повседневным «pity» (жалость). Латинское слово «pietas», как и «officium», охватывало двусторонние, взаимные отношения между старшим и младшим, родителями и детьми, богами и людьми. Со стороны слабого и младшего — почтение, со стороны покровителя — милость, и обоюдно — любовь.
«Pius» — постоянный эпитет Энея у Вергилия. Традиционный перевод «благочестивый» царапает слух — отнюдь не в ситуациях, связанных с религией, повторяется это слово. С богами у Энея отношения достаточно напряженные, царица богов преследует троянцев, обещанные милости Юпитера все откладываются. Эней называется «pius», когда он выносит из горящего города своего парализованного отца, когда он спускается в царство мертвых, чтобы в последний раз повидать покинувшего его отца, он — pius, когда глядит на подрастающего сына Юла, одерживающего первую победу в состязании между мальчиками, и в сердце его пробуждается надежда.
Это значение pietas сохраняет в средневековой латыни. «Реквием» взывает к Спасителю: «Припомни, милосердный Иисус (recordare, Iesu pie), что я — причина Твоего пути… ради меня Ты претерпел крест, не погуби же меня в день Суда». Вновь pietas оказывается связана с памятью сердца (recordare — корень cor, «сердце»), и вновь надежда на милость обеспечена не заслугами, а полученной прежде милостью. Ты сделал для меня так много, и я, как ребенок в семье, верю в постоянство любви и заботы.
Эней — прародитель, образец римлян — несколько необычная для эпоса фигура. Из гибнущей Трои спасаются три поколения: старик, мужчина и мальчик. Героем должен, конечно, быть мужчина, воин. Так оно и есть: именем Энея названа эта поэма, его приключения — в центре внимания, он — вождь троянцев, возлюбленный Дидоны, покоритель Италии; он — хранимый вышними силами путник, проникающий в обитель усопших. Но какова цель этого пути, какова награда? Заслуги Энея, его труды — сверх сил, но цель и смысл всего совершающегося — не он сам, а престарелый отец или маленький Юл. Эней готов был погибнуть в Трое, но пламя, вспыхнувшее вокруг головы Юла и предвещавшее грядущее величие рода, побудило бежать из Трои, спасать семью. Эней отправляется в путь ради будущего, воплощенного в сыне, и на плечах выносит отца — ненужного с точки зрения продолжения рода, необходимого pius Энею, любящему сыну. После загробной встречи с отцом Эней получает в дар от богов щит, на котором представлены грядущие судьбы Рима, — но самого Энея там нет. Спасаясь из Трои, Эней нес отца и лары — домашних богов; приближаясь к Риму, он несет на плече изображение потомков, но сам он не принадлежит вполне ни тому, ни другому миру, хотя и тому, и другому привержен. Посредник, связующая нить, звено, соединяющее Запад и Восток, прошлое и будущее, умерших и еще не родившихся, — таким видится римскому поэту римлянин.
И едва ли случайно, что сотник — чуть ли не единственный во всем евангельском повествовании — просит не за себя и не за родича, а за своего раба. «Говорю же вам, что многие придут с востока и запада и возлягут с Авраамом, Исааком и Иаковом в Царстве Небесном».
Юрий Каграманов
Старый месяц Бог на звезды крошит
Где ангел, что из яслей вынет
Тебя, душа грядущих дней?..
Прощаемся с уходящим веком. Не тысячелетием, знание о котором — умозрительное, школьное, а следовательно, и расставание скорее формальное, но с заключающим его веком, который несем в себе.
Два заметных, хотя и неравноценных фильма вносят в эксод, назовем его так на античный лад, прощания каждый свою ноту — русско-французский «Восток-Запад» Р. Варнье и «Хрусталев, машину!» А. Германа. В обоих случаях время действия — середина века, самое глухое для нашей страны время.
Фильм Варнье лучше, чем можно было ждать, исходя из того, что автор — француз и, значит, с нашей жизнью, с нашей историей знаком издалека. Кое-какие пропорции кое-где дальним зрением нарушены, но не так, чтобы сильно. Драматургия, наверное, могла быть лучше, тоньше продумана, но и та, что есть, впечатляет. Быть может, потому, что таков «материал» — вышибающий слезу.
Русский из эмигрантов с женой-француженкой и сыном, наслушавшись, очевидно, московских сирен, возвращаются в Россию, конкретно в Киев (на календаре, вероятно, 1946 или 1947 год). И с размаху плюхаются в тяжелый бред советской жизни. В любой момент могущий достигнуть густоты кошмара. Хоть и не в новинку, а все равно тяжело смотреть: стыдно за страну, перед самим собою стыдно. Стыдно перед русским эмигрантом. Еще стыднее перед несчастной француженкой, попавшей в наш «кагал». (И сегодня мне стыдно перед моей давно покойной бабушкой-француженкой, не в добрый час попавшей в Россию: как мы, советские, выглядели в ее глазах, видавших совсем иные виды?)
Ум, правда, подсказывает, что таким Восток стал не без помощи Запада и что решающую роль в его трансформации сыграли как раз уроки заведомо плохого французского. Но эти соображения приходят после.
Притом, как я уже сказал, пропорции более-менее соблюдены: на бытовом уровне бред оказывается не так уж страшен. Привыкая к поразившей их изначально полутьме, глаза новоприбывших начинают различать природные краски, которые и в этой неблагодарной атмосфере по-своему «играют». «Всюду жизнь». Именно жизнь, а не просто терпеж жизни. Ибо здесь есть свои маленькие и не совсем маленькие радости. Мы видим, как складываются дружеские отношения между «иностранцами» и большинством жителей огромной коммунальной квартиры, в которую они попали, как неподдельно весело отплясывает француженка со своим начальником-полковником на каком-то празднике (роль, сыгранная Сандрин Боннэр,