крысе». Этот не то верлибр, не то «к. р.» сообщил «громовый Ливанов» еще одному несостоявшемуся мастеру «к. р.» — Юрию Олеше.

История вопроса

Составитель антологии «Жужукины дети…» Ан. Кудрявицкий совершенно напрасно ограничил себя искусственными рамками «магического реализма». (Если хорошенько подумать, то любой «реализм» «магичен». Точно описанная лужа под осенним деревом, напоминающая лежащую цыганку, — чем не магическое действие? Читатель ведь воочию видит и эту лужу, и это дерево…) Какое отношение, например, имеет к «магическому реализму» рассказик «Из похождений великого гуманиста» Ник. Глазкова: «В тот период, когда кукуруза стала продвигаться за полярный круг, Великий Гуманист решил написать „Руководство по сельскому хозяйству“. „Под Москвой, — начал он, — ни в коем случае не следует разводить ананасов…“ „В вопросах науки, — гордо произнес кандидат наук, — мы не можем руководствоваться торгашескими соображениями… выведенные нами ананасы будут доказывать правильность нашей передовой науки!“ Великий Гуманист не согласился с кандидатом биологических наук, но переубедить его не сумел. Возможно, Великому Гуманисту не хватало эрудиции».

Никакого отношения эта написанная по совершенно конкретному поводу короткая юмореска не имеет к «магическому реализму». Или «к. р.» Андрея Битова «Пять сотых» («Проголосовало 99,95 %, и я замечаю, что с детства, когда еще ничего не имел в виду, думаю об этих 0,05 %. Я беру двести миллионов, делю на сто, умножаю на пять сотых — получаю… 100 000. Кто они, эти сто тысяч?») — скорее уж изящное публицистическое эссе, «эмбрион», как называл подобные вещи В. В. Розанов, честное рассуждение на тему, предложенную реальностью.

Нет-нет, стоило бы остановиться только на «количественной» характеристике, как это и сделал составитель антологии «Очень короткие тексты» Дм. Кузьмин. Тут же выяснилось бы, что сама «количественная» характеристика — мало слов, мало текста — ведет к каким-то странным «качественным» изменениям. Поверх слов, поверх текста образуется нечто необъяснимо таинственное, действительно магическое.

Хорошо было бы нарисовать «географию» «к. р.». Советские и постсоветские «к. р.» широко раскинули свои владения, но крайние точки их «мира» — издевательские сказки Салтыкова-Щедрина (на севере), сенильные «Стихотворения в прозе» Тургенева (на юге), криминальные загадки Бирса (на западе), минимализм поздних рассказов Льва Толстого (на востоке). В антологии стоило бы включить и «Щи» Тургенева, и «Журавлей» Бунина, и «Жилицу» Гроссмана.

Авторы эпопей (Гроссман, Лев Толстой, Солженицын, Астафьев) как бы исчерпываются, исчерпывают жанр — и берутся за «к. р.». Здесь некая закономерность и индивидуального развития литератора, и общего развития литературы. Эпопея всегда готова распасться на множество «к. р.», а множество «к. р.» всегда готово сцепиться, склеиться в эпопею.

Пульсация литературы может быть обозначена в этом отношении очень просто: «эпопея» — «к. р.» — «эпопея». В. Шкловский написал бы так: когда эпопеи писать легко, тогда и настает время «к. р.»; когда «к. р.» писать легче легкого, тогда бьет их час — раздробленность «к. р.» сменяется цельностью эпопей. Повторю почти социологическое объяснение: времена эпопей — времена уверенности в познаваемости мира, социального и природного, времена «к. р.» — времена мистики, чувства непознаваемости мира, полного безвластия над тайнами общества и природы…

Фокус Бориса Колымагина

«К. р.» рассчитаны на понимающих, на посвященных, в них есть некий не то авгурский, не то жреческий, не то хлестаковский «подмиг». Это жанр, где карты не открываются. Блеф — воздух «к. р.». Неназываемое, тайна — кислород «к. р.».

Вот рассказ Б. Колымагина, в котором два топонима «для понимающих», а все остальное — конспект впечатлений, путевых заметок. Если тайна улетучится, останется — банальность.

«Узкое окно — старый немецкий дом. И черепица старая — виноград. Раушен. Шорох далекий с моря. Думал ли Фридрих Второй? Подтянись! „Вольно, товарищи, вольно“, — махнет рукой генерал. Любят здесь офицеры — чего им — пансионат. Девицы — кобылы юные — шастают по променаду, ржут. Йоны тут всякие и корабли — окружают. Наша — не наша земля: Светлогорск. Выстроили коробку, другую, что-то нарыли, плакат повесили — хорошо. И ходишь здесь — хороший и виноватый. А в узком немецком окошке — на грани чего-то с чем-то — даль. Она, Маргарита то есть, и Мефистофель. Звуки органа — высоко-высоко — зовут. И не про меня — а все-таки. Да». (Такую вот ритмизованную прозу «отстукивали» в 20-х годах.) Попробую расшифровать это колымагинское «да».

Был восточнопрусский городок Раушен, а где Восточная Пруссия, оплот германского империализма, там и Фридрих Второй, разумеется. После 1945 года Раушен стал Светлогорском, советским курортом. Бродит по бывшему немецкому городку Раушену российский писатель. Видит сохранившийся старый немецкий дом. Узкое готическое окно. Старую черепицу, дикий виноград. Ну да ведь это — Раушен, Rauschen. По-немецки — «шорох»… Хорошо назвали… Шорох волн здесь слышен… Думал ли Фридрих Второй, прусский вояка, германский милитарист, оравший на своих солдат: «Подтянись!», что русский генерал махнет рукой здесь, в основанном Фридрихом городе: «Вольно, товарищи, вольно…» Желающий может продолжить расшифровку путевых впечатлений Бориса Колымагина. Вплоть до изумленного «да…».

Я, со своей стороны, могу дать такой вот… конспект.

Царевогорск. Губернский город. Опоздали почти на двести лет. Канада осталась бы за французами. И еще не скоро, не скоро бы Северо-Американские Соединенные оторвались бы от Великобритании. Печальная мелодия флейты — Гамлет, ставший Фортинбрасом. Можно сломать, но играть на нем нельзя. Сломали? Из философа сделали солдата. Война-молния — война разума… Маленькой стране не выдержать долгой войны. Блиц! Внезапность и натиск. Германофоб, ставший знаменем и символом немецких националистов. Региомонтанск. С удовольствием поставим калоши на эту гору и, сплюнув на сторону горностаевую мантию, покроем все отборным русским… — «Ну что, Кант, теперь ты видишь, что мир — материален?» — «Молодой человек? — суховатый старичок в пудреном паричке тронул за руку лейтенанта. — Молодой человек? Ваш вопрос свидетельствует о вашей вере в материальность идеального… в реальность потустороннего…» Тевтоны — муж, а славяне — жена? Печальная мелодия флейты. Нет. Русский серп и немецкий молот? Нет. «Разве? — старый Гамлет, ставший Фортинбрасом, откладывает в сторону томик стихов франкфуртского патриция. — Разве? У немцев может быть поэзия? Сосиски — это да. Пиво — да. А поэзия? Философия? Нет. Нет. Нет», — и он берет флейту.

Родоначальница — эпоха

Это была особая эпоха — «застоя». В ней было что-то викторианское — скука стабильности, стабильность скуки; сверчки, знавшие свои шестки; лицемерие и — приличия, приличия, приличия! Советские Джекили крепко, на привязи держали своих антисоветских Хайдов. Самое время — нонсенса, абсурда, белиберды, «сапог всмятку», «Алисы в стране чудес» и лимериков доктора Эдварда Лира. Вспомним, как Честертон описывал рождение «Алисы»: «Доктор Джекиль попытался с помощью хирургической операции удалить свою совесть; мистер Доджсон всего лишь ампутировал свой здравый смысл…Викторианец шагал по свету в ярком солнечном сиянии — символ солидности и прочности, со своим цилиндром и бакенбардами, со своим деловитым портфелем и практичным зонтиком. Однако по ночам с ним что-то происходило; какой-то нездешний кошмарный ветер врывался в его душу и подсознание, вытаскивал его из постели и швырял в окно, в мир ветра и лунного блеска, — и он летел, оторвавшись от земли; его цилиндр плыл высоко над трубами домов; зонт надувался, словно воздушный шар, или взмывал в небо, словно помело; а бакенбарды взметались, будто крылья птицы».

Именно этот парящий в небесах викторианец вспоминается, когда читаешь «к. р.» Житинского, помещенные в антологию «Жужукины дети…». В антологию «Очень короткие тексты» «к. р.» Житинского не включены. Составитель, Дм. Кузьмин, посчитал, по-видимому, что они разрушат общий мрачноватый колорит его антологии. Правильно посчитал. Это Кафка, научившийся улыбаться. Грегор Замза у Житинского, обнаружив, что превратился в жука, страшно бы обрадовался, раскрыл бы тяжелые надкрылья, расправил бы прозрачные крылья, зажужжал и вылетел бы в окно. «Как хорошо, — думал бы он, — если бы не мое ожуковление, я никогда не узнал бы счастья полета!» Кафка, сделанный былью, если не гибнет, то неудержимо приобретает швейковские черты. Что, в общем-то, объяснимо. Допустим, Грегор Замза не просто так превратился в жука, к нему пришли с ордером на арест, а он возьми и превратись… Не самый

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату