Давид Маркиш. Стать Лютовым. Вольные фантазии из жизни писателя Исаака Эммануиловича Бабеля. Роман. СПб., «Лимбус-Пресс», 2001, 256 стр.
За неимением борхесовского эссе о Бабеле почитаем роман «всемирно известного прозаика» (так в аннотации) Давида Маркиша на ту же тему. Не нужно быть психоаналитиком, чтобы сообразить: когда писатель называет свой роман «Стать Лютовым», то тем самым высказывает свое тайное желание — «стать Бабелем», писать так же красиво, изящно, шикарно. А что за радость — «становиться Бабелем»? Двадцать два раза переписывать одну и ту же историю про старого еврея Цудечкиса, отучившего дочку Любки Казак от мамашиной груди, — что за удовольствие? В отличие от Бабеля, Давид Маркиш, по-моему, даже не перечитывает то, что он пишет. В противном случае разве он написал бы: «Аптекари, адвокаты и курсистки в фильдекосовых чулках от всего сердца опасливо приветствовали князя Реувейни»? Достаточно прочесть вслух эту фразу, чтобы услышать: аптекари, адвокаты и курсистки у Давида Маркиша ходят в «фильдекосовых чулках», и это бы ничего, но вот то, что чулки у них «от всего сердца» (и до ступни, надо полагать), — это, конечно, сильный образ. Я должен быть благодарен Давиду Маркишу. Благодаря его «вольным фантазиям» я понял, что такое «постмодернизм в литературе», — это полная, абсолютная ликующая безответственность, которая мнит себя свободой. Для чего Бабель назван Иудой Гроссманом? Для того, чтобы не сковывать «вольную фантазию» скучной фактографией. Описана встреча Иуды Гроссмана и Юрия Олеши в 1920 году в одесском кабаке: «Юра писал удивительную странную прозу и сам слыл человеком странным. Иуде Гроссману это не мешало, он знал Юру давно и испытывал к нему ровную устойчивую приязнь. Это Юра придумал: „Да здравствует мир без меня!“» Конечно, да здравствует, потому что в этом мире можно будет врать про умерших все, что угодно. В 1920 году «Юра» не писал и даже не собирался писать «удивительную странную прозу» — он писал среднего качества стишки, ничем особенным не отличающиеся от тогдашней литературной продукции. Если бы этот ляп был допущен в нормальном биографическом романе, тут бы автора линейкой по рукам — вжжих! — не пиши о том, чего не знаешь! Но это же — елки-моталки — «вольные фантазии»! Мог Бабель встречаться в Париже с Махно? Мог! Давай вали сюда Махно. Сейчас нам Нестор Иванович расскажет, как он защищал трудящихся евреев на Украине и сколько евреев служило на командных постах в его армии. Бабель не просто мог, он переписывался с Горьким, подолгу с ним беседовал. Горький защищал Бабеля от грозных литературных атак Семена Михайловича Буденного. Но ведь это так скучно — Горький. Лучше выдумать разговоры с Нестором Махно и Зеевом Жаботинским в Париже, чем подумать, о чем могли разговаривать Максим Горький и Бабель в 1930–1932 годах, когда Бабель работал секретарем сельсовета в Молоденове, а в двух километрах от этой деревни на бывшей даче Морозова Горький работал основателем соцреализма.
А. Пятигорский. Рассказы и сны. М., «Новое литературное обозрение», 2001, 128 стр.
«Нет ничего скучнее чужих снов и ничего интереснее снов собственных», — Анна Ахматова это понимала. Поэтому о пришедшихся ей по душе рассказах Кафки сказала: «Словно взял тебя за руку и повел в один из самых страшных твоих снов». Зато Александр Пятигорский не понимает фундаментального отличия своего сна от сна чужого. Поэтому читать его сновидные, бредообразные рассказы чрезвычайно скучно, что для новеллиста — убийственно. Неужели замечательный буддолог и философ Александр Пятигорский полагает, что если через страницу поливать матом окружающее, то получится не хуже, чем у Сорокина? Неужели замечательный философ и буддолог Александр Пятигорский полагает, что если нудноватые рассуждения о времени-пространстве-сознании-бытии или национальном вопросе пересыпать блестками народного юмора вроде «… твою мать!», то это получится, как у Пелевина в замечательной сцене из «Чапаева и Пустоты», где на бандитском жаргоне излагаются основы мистических учений? Почему Шаламов, описывая колымские концлагеря, не так часто прибегает к ненормативной лексике, как профессор Пятигорский, описывающий «приключения мысли»? Ответ прост. Очистите от сквернословия «сны и рассказы» Пятигорского — что останется? Подражания Борхесу и Кортасару — и вялые подражания, надо признать. Поэтому-то (для придания энергии) Пятигорский впихивает в «рефлектирующее сознание» «твою мать», а в «сознание, творящее мир», — «пошел на…» и, удовлетворенный, отходит в сторону. Я тоже, пожалуй, отойду.
Е. Р. Обатнина. Царь Асыка и его подданные. Обезьянья Великая и Вольная Палата А. М. Ремизова в лицах и документах. СПб., Издательство Ивана Лимбаха, 2001, 384 стр.
Прекрасно документированный, обстоятельный рассказ о том, как Алексей Ремизов в пору безоговорочной победы социальных утопистов создал свою личную утопию, свое Телемское аббатство веселых обезьян. Книга оформлена так, что дух захватывает. Цветные рисунки Ремизова, дипломы, которые он раздавал подданным своей Обезьяньей Великой и Вольной Палаты, список этого самого Обезвелволпала — всё по высшему разряду. Не читая листать и то удовольствие. А если читать, то, разумеется, сделается понятно, от какой дикой тоски и вселенской печали, от какого мрака в душе иные люди бросаются играть во всевозможные игры — Обезвелволпал или что-нибудь в этом роде. Прекрасная книга — если бы не квазинаучный «птичий» язык: «Не только формы и тексты, но даже личности секретаря „Арзамаса“ — В. А. Жуковского — и канцеляриуса Обезвелволпала — Ремизова — вступают в данной системе в конгруэнтные отношения». Услышь такое о себе канцеляриус Обезвелволпала Обезьяний царь Асыка I, Ремизов Алексей Михайлович, он непременно бы отозвался так, как отозвался на одном ученом собрании, где речь шла о серьезных гносеологических проблемах: «„А вот у нас была кошка: так она… извините… угурцы ела“… — „Да Вы, собственно, к чему это — про кошку?“ — „А ни к чему, так, вспомнилось“».
Татьяна Толстая. День: личное. М., «Подкова», 2001, 512 стр.
Одна из самых талантливых современных писательниц, Татьяна Толстая, рискнула собрать все то, что было написано ею в газетах и журналах. Такая поденщина — фельетоны, рецензии, эссе — «доброму вору — все впору». Талантливый человек, он и в газете талантлив, но газетная журналистская размашистость вредит даже талантливому человеку. Когда в первом своем программном очерке, «Квадрат», Толстая с презрением пишет о поздней прозе своего великого однофамильца (а может, и родственника, кто их знает? Дворяне все родня друг другу): «Занятый „духовными поисками“, к концу жизни он не нашел ничего, кроме горстки банальностей, — вариант раннего христианства, не более того», — становится неловко. «Вариант раннего христианства, не более того» — это вовсе не «горстка банальностей» по определению. Впрочем, Татьяна Толстая не столько идейный враг позднего Льва Толстого (хотя и это есть), сколько враг — синтаксический. Она на редкость красиво и вычурно пишет, и эта изысканность, вычурность, синтаксические барочные конструкции в сочетании с хорошо темперированной (как клавир у Баха) злостью создает, надо признать, сильный художественный эффект. Как там у Жванецкого? «Бледнеть некому-с. Хрупкая скрипачка так врезала между ртом и глазом матросу-сантехнику, что тот пожух, скуксился и свалился в сугроб». Поразительный литературный да и социальный феномен. Представьте себе набоковского Лужина, который для ограждения своего «волшебного планетариума мысли» способен так отбрить жлоба, что тот пожухнет, скуксится… ну и так далее. Это и есть Татьяна Толстая фельетонов и эссе. Она настоящий представитель европейского среднего класса — такого, каким он вылепился в России. Цинциннат Ц. с житейской хваткой персонажа Зощенко или Жванецкого — вот подходящий для Татьяны Толстой оксюморон. Иногда это сочетание — прижимистой дамы, вышедшей из… непростого, хоть и столичного, но советского быта, с Цинциннатом Ц. — не только не раздражает, но оказывается трогательным, сентиментальным, как в очерке «Смотри на обороте». Я бы даже рискнул назвать этот очерк новеллой. (Новелла — короткое повествование о необычном происшествии — гётевскому определению вполне соответствует «Смотри на обороте».) Этот очерк напомнил мне прекрасный рассказ Акутагавы «Мандарины». Ничего не поделаешь: мне нравится «человеческое, слишком человеческое».
Зарубежная книга о России