Онегин» (1825–1832) было фототипически воспроизведено в 1989 году Волго-Вятским издательством в г. Горьком (Нижнем Новгороде) тиражом 25 000 экземпляров, а последнее прижизненное издание 1837 года — в 1991 году издательством «Книга» в Москве тиражом 50 000 экземпляров. Нетрудно снова повторить их, а заодно воспроизвести и издание 1833 года. В то же время при новом наборе классических текстов старым шрифтом перед текстологами неизбежно встанет не решенная на сегодняшний день проблема о параметрах догротовской системы орфографии и пунктуации. Не решив ее, просто невозможно разграничить норму и типографский произвол. Желающих заняться этой темой среди дипломированных специалистов-языковедов до сих пор не нашлось. Может быть, лингвисты считают задачу в принципе неразрешимой и готовы навсегда остаться при своих (воспользуемся определением Лотмана) «приблизительных знаниях» на этот счет?
Заметим также, что некритически принятая орфография и пунктуация печатных изданий порой способна ввести читателя в заблуждение, искусственно «затемнив» для него смысл авторского текста. Один из классических примеров — пушкинская строка «Сатиры смелый властелин» (гл. 1, XVIII, 2), в прижизненных изданиях печатавшаяся: «Сатиры смел ой властелин». «Почти наверняка, — пишет по этому поводу М. И. Шапир, — поэт говорил не о „смелом властелине“, а о „смелой сатире“: чуть выше я писал, что, за редчайшими исключениями, прилагательные мужского рода в середине строки имеют окончание — ый. Согласно произведенным мною подсчетам, вероятность того, что в изданиях 1820 — 1830-х годов Фонвизин назван „смелым властелином сатиры“, — меньше одного процента» (стр. 162). Лучше бы критик, прежде чем делать подсчеты, заглянул в пушкинские автографы. И в черновом (ПД 835, л. 20 об.), и в беловом (ПД 153, л. 30) автографах стих читается: «Сатиры смел ый властелин». Причем окончание слова «смел ый» написано совершенно отчетливо и не оставляет ни малейшего повода для сомнений. Другие приведенные критиком примеры толкований пушкинских строк тоже заслуживали бы подробного опровержения, которым мы не хотим здесь обременять уже и без того, вероятно, утомленного нашими возражениями читателя.
В заключение заметим: мы нимало не сомневаемся, что высказанные нами критические замечания не помешают М. И. Шапиру успешно продолжать работу над онегинской текстологией. Тем более что в его статье есть ряд интересных и достойных внимания рассуждений. Например, наблюдение о Проласове — Оленине (стр. 153–155). И еще — мысль, вынесенная в эпиграф к нашему отклику.
Ольга Шамборант
Свидетельство о смерти
Упал! Упал!..
Смерть стала чем-то обыденным. Это ненормально, и мы категорически против…
С какого-то момента мы начинаем выбирать себе смерть. Особенно это занятие становится активным, когда урожай смертей в относительно близком кругу превысит вдруг многократно обычные показатели и в закрома еще очень не подготовленного сознания повалят диагнозы, эпизоды и обстоятельства, к этим смертям приведшие (а когда-то все мы были склонны посмеяться над группками старух во дворе, которые во времена, предшествовавшие появлению мексиканских сериалов, собирались исключительно для обсуждения того, кто и как помер, — до всего надо дожить или лучше не дожить). Бывают такие периоды, прямо как путина.
Помните, как бывало когда-то давно, во время какого-нибудь незапамятно прекрасного летнего отдыха, когда ближе к ночи в природе вместо обычного умиротворения и затишья, вместо серого, мутновато-лунного тихого снотворного покрова земли и небес случится вдруг какое-то нарастающее оживление: ветер, шелест, стук ставен или сухих веток, град шишек или чего угодно еще, вплоть до крупных жуков, — и поднимается сухая, не вполне как бы обоснованная буря. Это прекрасный момент в жизни отдыхающего: какое-то новое получается дыхание, в новом ракурсе — мерцание звезд, крыш, горных вершин или черной воды — ну что там у вас под рукой. Хорошо и тревожно. Тревожно и хорошо. Но это — тогда, раньше, в молодости, когда отдых еще возможен был в принципе и доступна была физически и душевно практически любая дивная природа. В молодости и мысли о смерти тоже такие нарядные. Разве могла предполагать Цветаева, как она умрет на самом деле, когда писала, по существу, гимн самой себе и своей жизнеспособности — под видом стихов о смерти: «Уж сколько их упало в эту бездну, разверстую вдали…» Вот именно что — вдали. А сейчас? Да нет, лучше все же не углубляться в настоящее так, как можно позволить себе безнаказанно скользить, да хоть штопором уходить — то ли в прошлое, то ли в небывшее.
Зато теперь бывает так — все кругом через одного взяли и умерли. И все они не вполне близкие, просто — очень близко. Короче, получается, что умерли они вроде бы чуть ли не для примера. Согласились — после того, как жили и жили подряд, день за днем, свою уникальную единственную жизнь, — взять и послужить наглядным пособием для других. Быстро и решительно покончить эту суету с помощью диагноза и малого набора стечения обстоятельств. Или наоборот — стечения обстоятельств и диагноза уже, так сказать, на вскрытии. А нам, оставшимся после этого концептуального спектакля, когда со сцены косяком ушла толпа знакомых людей, — в зрительном зале нам остается обдумывать, перебирать, выбирать, примерять на себя.
Внезапная и мгновенная (по крайней мере для тех, кто остался) смерть на первый взгляд кажется наиболее привлекательной. Хотя прошу обратить внимание на тот факт, что опыта нет ни у кого и суждения никакого, стало быть, тоже. Но все равно — привычка. Мы привыкли полагать, что «плохое» пусть лучше будет недолгим. Это при том, что почти все недовольны своей жизнью и в то же время жить хотят вечно. А помните, в так называемом «культовом» фильме «Белое солнце пустыни» есть действительно очень хороший эпизод, где один другого спрашивает что-то примерно такое: «Ты как хочешь, сразу умереть или помучиться?» На что тот, по горло закопанный в горячий песок, ему естественным образом отвечает: «Лучше, конечно, помучиться». Звучит очень убедительно.
С другой стороны, когда медленно и мучительно умирает старый человек, утрачивая на этом пути постепенно все: зрение, хоть какие-то силы, мозги, — он как будто — возвращается. Будто его жизнь на свете была равносильна попаданию в «дурную компанию», а теперь перед лицом действительно серьезного момента он узнает наконец, как были правы папочка и мамочка, которые грозили пальцем: мол, не ходите, дети, в Африку гулять. И вот сейчас только они, из родителей превратившись в прародителей, чудесным образом приблизились из небытия, как в беге с барьерами, перескочив все отделяющие их от настоящего, вставшие дыбом от ужаса исторические моменты ушедшего века, — и только они могут сейчас принять этого старенького маленького обратно. (Они и Бог, который тоже, кстати, оказывается в этой ситуации почти что под рукой.) И вот он возвращается к ним ни с чем, только шишки набил да коленки содрал, вернее, забились сосуды, истрепалось сердце, ну и т. д.
Когда человек умирает у вас на руках, конечно, совершенно очевидно, что ему простительно все: и астенические капризы, и тирания, и эгоизм. Он уходит. Он — один. Мы его вежливо пропустили вперед — предстать перед Неизвестным и Необратимым, а сами на кухне сидим, чай с оладьями пьем. Мы —