Степан Иванович сдурел. Упорно стал грозить, что выпишет нас из дворницкой, если мама не согласится стать вместо него дворником, так как он хочет отказаться от должности — стал уставать, постарел. Если мама не согласится, то его должность займет какая-то одинокая женщина (следовательно, и дворницкую квартиру), а он согласен (и та женщина согласна) ютиться на кухне, следовательно, «вы окажетесь здесь лишними». Мама доказывала, что мы здесь прописаны постоянно и никто не может выселить нас на улицу, а он твердил, что дворницкая — помещение казенное, посторонним жить не положено…
Мама ему: «А коль казенное, то и тебе, если из дворников выбудешь, здесь не жить. Куда же ты пойдешь?»
Он: «Меня из уважения к возрасту оставят в кухне, а если не разрешат, то уйду к Алене, — (это мать чахоточного Саши, умершего перед войной), — она согласна взять меня к себе».
Мама: «Ох, Степан, чего ты вздурился! Время-то сейчас не то, чтобы чудить. Чего же ты будешь делать — сидеть сложа руки? Сейчас у тебя работы меньше стало, чем до войны: парадный вход не запирается — ночью ты спокойно спишь, и днем ты не постоянно на улице… В дворники я переходить не намерена — я трудармейка, а это как военнообязанная — собой не вольна сейчас распорядиться… Сиди ты и сиди в дворниках…»
На стенах домов плакаты: «Враг у ворот Ленинграда!..»
В начале сентября — первое снижение норм по карточкам:
рабочим, ИТР — 600 гр.,
служащим — 400 гр.,
иждивенцам, детям — 300 гр.
Спичек на месяц — 3 коробочки.
Зашла в свою «политпросветку». Все помещения заняты военными. Формируется какая-то часть. Наша секретарша сказала, что школе предложено эвакуироваться, уговаривала меня уезжать со школой: «Там будут возобновлены занятия, закончишь последний курс…» Многие согласились.
Я отказалась; она мне выдала справку об окончании двух курсов. Круглой печати у нее не было — поставила треугольную и подпись: «Секретарь учебной части такая-то». В справке даже успеваемость за 1940–1941 учебный год указана.
После войны эту справку признали недействительной, когда я предъявила ее в числе документов, говорящих о моем образовании: чиновники спрашивали — почему печать не круглая и подпись не директора? Школа была без директора с первых дней войны — он погиб в первых боях, а секретарь учебной части сидела в школе за все начальство и имела только треугольную печать. Но кому тогда пришло бы в голову рассуждать, будет ли эта справка действительной…
В августе — продолжительная воздушная тревога, но вражеские самолеты не пропустили.
«Внимание! Говорит штаб местной противовоздушной обороны… Воздушная тревога! Воздушная тревога!»
Стучит метроном…
На окопы в этот период наш отряд не посылали, работаем в местной группе самозащиты от РК комсомола: ночные дежурства на крышах, осмотр светомаскировки в домах, разъяснение населению, где укрываться в случае бомбежки. Руководит нами член партии из нашего дома (политорганизатор). У него большая семья, а он инвалид — открытый туберкулез. От эвакуации вся семья дружно отказалась.
У них тоже нет лишнего гроша за душой и одежда хилая.
А профессор Шаргородский уехал в первом потоке, наверно, со своим научным коллективом (в какой науке он работал — не знаю).
Ходим на военные занятия. Военное обучение населения.
Навестила Смирнова Сашу в общежитии историко-архивного техникума. Он инвалид, а не уехал в эвакуацию. В общежитии могильная тишина. Две души у стола в коридоре — вахтерша и Саша. На столе чайник. Кругом гнетущая пустота. Саша мне сначала обрадовался, потом замолк. Протез не носит (что-то не так сделано). На костылях. Дотопал до подоконника, ловко уселся на нем, оставив и мне место.
— Как живешь, Саша?
— Да вот кукуем со сторожихой. В этих стенах мы с нею единственные, а следовательно, главные ответственные за «объект». По очереди дежурим на крыше и у подъезда.
Неизвестно, будут ли в этом году занятия. Кто на фронте, кто в эвакуации, большинство (девчонки) — на оборонных работах.
Очень сожалеет, что сам себя сделал инвалидом.
— Сейчас такие возможности стать инвалидом или быть убитым. А я — сторож этих стен. Глупо. Мог бы воевать, пользу принести… На улицу не выхожу — стыдно, так как спрашивают, на каком фронте ногу потерял… а я ее потерял по дурости.
Поговорили душевно о многом. Грустный, похудевший.
Верна поговорка: «На миру и смерть красна». Чем тяжелее городу, тем дружнее люди, сердечнее.
Первые дни сентября — обстрел города из дальнобойных орудий…
Недавно прочитала в какой-то книге (цифры выписала, а автора и название не записала, а может быть, это была книга без автора — сборник) о том, что в это время решено было примешивать к муке 12 процентов солодовой, соевой и овсяной муки, 2,5 процента размолотых жмыхов, 1,5 процента отрубей.
Боже! Какие шикарные добавки, если сравнить с тем, что будут есть ленинградцы зимой!
Когда я вернулась с фронта и зашла в музей обороны Ленинграда, увидела на весах 125 гр. блокадного хлеба и перечисление, из чего его пекли…
8/IX немец захватил Шлиссельбург, и не стало сухопутного сообщения с Большой землей.
Работаем в городе.
Еды маловато. Ограничения ощущаются во многом: в освещении, в питании, в топливе, в воде, в транспорте.
Начало блокады.
8 (или 6-го?) сентября 1941 года была первая бомбежка города. А утром мы узнали, что при бомбежке погибла наша сокурсница и член нашего отряда Зина Литманович — великий книгочей политпросвета, снабжавшая всех нас литературой, какой не имелось в библиотеке школы. Негодовала на мою привязанность к Достоевскому («Ты свихнешься на нем! Читай лучше Чехова и Пушкина — ты ведь их совсем не знаешь, кроме программного за семилетку».). Зина подкрашивала (румянила) щечки. Когда ей об этом говорили девчонки, она сердилась и уверяла, что они у нее такие от природы. Толстенные косы ниже пояса. Блондинка. Однажды услышала, как Зину спросил кто-то: «Разве бывают светловолосые евреи?» Она ответила: «Не так уж часто, но встречаются. Ты хочешь услышать от меня подтверждающие твою догадку слова — еврейка ли я? Ты права — я еврейка. А что тебя смущало — несоответствие моего еврейского носа цвету волос? У природы не такие чудеса бывают…»
Умная, ироничная Зина до войны казалась многим высокомерной, а в трудное для всех время была моральной поддержкой для уставших и сникших.
До войны (да, мы уже тогда говорили — «до войны») не всегда удавалось правильно оценить человека.
Вот, например, Оля, любившая повторять фразу, которую написала на обороте своей фотографии для меня:
«Смелей, мой мальчик… Два раза в жизни не умирать!», теперь ловчит и криво усмехается над «блаженненькими».
Вот моя Танечка — духом не сильная, физически слабая, напуганная сейчас обстоятельствами, но старается посильно быть полезной.
Или вот женщина из моего подъезда. Прозвище у нее было «Митафана» (она имя мужа Митрофан так выговаривала), карелка, многодетная мать. До войны она не работала (четверо детей), слыла беспечной. Ее всегда можно было увидеть в нашем сквере на скамейке с книгой или болтающей с другими женщинами. Соседки спрашивали ее, почему она, имея такую большую семью, так свободна. Отвечала: «Много ли надо времени, чтобы сварить картошку и послать кого-то из детей в магазин за хлебом и килькой. Надо иметь мало денег, и тогда высвобождается время…»