товарищества. А у меня и так этого много; я хотел получать нежные письма. Но понимал, если я в своих письмах возьму такой тон, то совсем лишусь ваших писем…

А теперь между нами встала моя ложь начальству; документ на выезд, где Аня Орлова названа женой лейтенанта Морозова. Я хотел поступком, а не словами сказать, как вы мне дороги. Теперь я понял, что этого не надо было делать, чтобы не вспугнуть вас. Но я все равно искренне хочу помочь вам…

Давайте переиначим. Я согласен бухнуться в ноги командованию, признаться, что я соврал… что я не женат, а вывез из блокады любимую девушку, с которой один раз только и виделся… Может быть, простят (ведь я не специально за вами машину гонял в Ленинград, а использовал командировку — конечно, я очень старался, чтобы послали меня; я все время жил под впечатлением рассказа Лейбовича о жизни Ленинграда, о вас, о вашем отказе уехать).

Простят не простят ложь, но вас-то я спасу. Из дивизии я сумею отправить вас к матери. Успокойтесь! И матушке напишу, что вы просто моя знакомая из Ленинграда. Она у меня добрая, сердобольная. Вы выправитесь, начнете работать и можете жить по своему усмотрению. Даже даю право выйти замуж, но при условии, что только за того, кого полюбите. Для меня это очень важно (тогда вы лучше поймете меня). Но дайте слово, что не будете отказываться от моей денежной помощи, то есть тем, чем располагает моя мать, пока не окрепнете окончательно?!

Ехать я наотрез отказалась. Первый раз за блокадные месяцы я плакала — от избытка благодарности к этому удивительному человеку, от многого, что пережито и что предстоит пережить.

С. М. сказал маме:

— Елена Алексеевна, я бессилен. Конечно, хорошо бы увезти с Аней и вас, но такой возможности я уж вовсе не имею.

И тут мама вдруг разъярилась на меня:

— Да понимаешь ли ты, что делаешь! Мало того, что хорошего человека обидела, так хочешь и мое положение ухудшить, быть обузой. Неужели ты не понимаешь, что мне без тебя будет легче? Я буду все силы на себя тратить, а так я о тебе должна дрожать. Какая от тебя сейчас польза — мне, городу? Ты еле до булочной доходишь раз в сутки. Кашель, боли, кровь в мокроте — спасай себя, и мне легче будет. Ты же видишь, что я здорова, а истощение меньше твоего. Я выживу. Прорвут блокаду — вернешься в Ленинград.

И низко поклонилась Сергею Михайловичу.

Горько мне было слышать от мамы слова «обуза», «без тебя мне будет легче». Думаю, что бросала она их в меня специально — из-за страстного желания спасти. Да, права она — какую пользу я приношу? Наверно, действительно, ей без меня морально будет легче, будет думать, что для моего спасения что-то сделала.

Наверно, впервые за эти страшные месяцы так лихорадочно заработал мой мозг. Ругая себя, что летом не настояла в военкомате, чтобы отправили меня на фронт (и осенью попытка была ненастойчивая — испугалась, что подумают, будто не хочу на окопы ездить), желая страстно встать в строй и делать дело, я вдруг придумала план и сказала Сергею Михайловичу:

— Отвезите меня в свою дивизию — скажете, что подобрали меня на Ладоге (там ведь сидят уезжающие, ждут транспорта, мне рассказывали).

— Не разрешено на машинах воинских подразделений привозить в воинские части гражданских. Эвакуированных возят к эшелонам специальным транспортом…

— Но ведь вы уже согласны были «бухнуться начальству в ноги» и признаться, что не жену, а знакомую девушку вывезли… Вы же сами сказали, что так сделаете, и это было бы меньшим проступком, нежели продолжать врать… Вот и скажете, что подобрали меня на Ладоге… Не заставят же отвозить меня обратно на Ладогу… А я попрошусь оставить меня солдатом или в медицинской части санинструктором…

— Не заставят, но отправят в тыл, — сказал С. М.

— Если не примут, я вернусь с попутной машиной в Ленинград, в другое место никуда не поеду.

— Думаю, что легче выехать из Ленинграда, чем вернуться. На то и другое нужен документ. И не в вашем состоянии все это превозмочь. Не забывайте о военном положении, на все передвижения нужны бумаги…

Но мой вариант меня воодушевил, дал силы. Я встала с кровати, поела каши и сказала:

— Милый, добрый Сергей Михайлович! Если хотите мне помочь, отвезите меня как «найденыша» в дивизию, в подразделение, где есть врач или фельдшер. Я верю, что стоит мне облегчить кашель, и я скоро окрепну и буду полезна. Я не подведу вас… Я согласна выехать только на фронт! И без лжи вашей начальству.

Сергей Михайлович согласился наконец на мой вариант. Это был последний час его пребывания в Ленинграде. Утро. 25 марта 1942 года. С. М. ждал шофера с машиной, чтобы вернуться в часть.

Мама собирает меня в дорогу. А чего собирать-то?! Паспорт, комсомольский билет. Взяла и справку об окончании 1 курса двухгодичной медицинской школы — я уже была уверена, что она пригодится. Одета: пальто брата, голова обмотана бабушкиной шалью, как в детстве, на ногах «стеганки» из рукавов старого ватника, с галошами. Кусочек хлеба в кармане, маленькая мамина карточка.

Пришла машина — крытая брезентом полуторка.

Вышли на улицу. Ни души… Летают снежинки. На одно мгновение пахнуло далекой еще весной…

Мама вынесла подушку — зачем? С. М. легко приподнял меня в кузов (сам он должен ехать в кабине — предъявлять постам командировочное предписание, путевой лист или что там полагается в военное время).

Мама кинула мне подушку, велела или сесть на нее, или положить под спину и плотно прижимать спиной к стенке кабины. С. М. подал плащ-накидку, велел в нее завернуться. Все спокойно, деловито. Почти молча, без суеты отправляла меня мама неизвестно куда. Мама не плакала, и я не плакала. Я как-то не осознавала, что происходит, мысли прыгали по мелочам. И вот я поехала по родной улице Петра Лаврова к Литейному проспекту, и пока не завернули направо, я видела маму, смотревшую на машину. Руки опущены вдоль туловища, ни одного взмаха.

Первое письмо от нее мне на фронт начиналось словами: «Доченька, когда ты уезжала, я стояла как мертвая, будто парализовало, — руку не могла поднять, чтобы помахать или благословить тебя на неизвестное, трудное…»

Моя последняя мысль была — суждено ли мне будет увидеть маму и Ленинград, а потом я провалилась в дрему, прерываемую кашлем, — было мне холодно. Сколько и где ехали — не замечала. Машина мчалась быстро, бултыхаясь-кувыркаясь на неровностях (груз-то в ней легкий: интересно, сколько я тогда весила?), меня подбрасывало и качало из стороны в сторону, а это усиливало кашель и боль в боку. Мне казалось, будто не со мной все это происходит, а я смотрю кино.

При въезде на Ладожскую дорогу машина остановилась. С. М. с кем-то разговаривал, потом заглянул в кузов, спросил, как себя чувствую. Он-то и сказал, что теперь поедем по Ладоге…

Теперь я выяснила, что от берега до берега 30 км., а вообще длина озера 200 км., ширина — 140 км.

Задний борт не закрыт брезентом, и я вижу убегающую назад дорогу, «озерный» простор и машины, идущие к Большой земле и назад — к Ленинграду, с продуктами: мешки, замерзшие мясные туши.

И опять полусон-полуявь. Чтобы не чувствовать в сердце (или в легком?) «кинжалов», дышу чуть- чуть.

…И вот едем по лесу. Над ним летит осветительная ракета… Это кажется, что близко, на самом деле не здесь. Где-то татакает пулемет. Остановились…

Кто-то спрашивает Сергея Михайловича, куда идет машина? Он ответил: в медсанбат. Просят взять раненых. Через полчаса подготовят их документы. С. М. вытащил меня из машины и привел в землянку погреться. В землянке тепло и сыро. Коптилка. На нарах раненые. С потолка капают капли в подставленный котелок. Входят и выходят люди. С удивлением смотрят на меня. И каждый безошибочно определяет. «Из Ленинграда? Как там? Скоро прорвем блокаду!»

Погрузили трех раненых: двое лежачих, один — сидит. Один из лежачих проследил взглядом за мной, когда я устраивалась в машине, сказал:

«Тетенька, ты из блокады? Возьми у меня хлебушка кусочек, в кармане шинели…»

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату