упрекать, никого более не судить. Часто ли встретишь такое полное принятие мира, каков он есть, хотя бы и только в земной его части? Не оттого ли Господь, Бог Живой, и попускает такие «игры» одному из возлюбленных Своих, возлюбленных и отмеченных не единственно лишь талантом?..

Все, накопленное поэтом внутри, требует выхода. Слава Богу, для Русакова он есть. Журнальные подборки, все на высоком уровне, когда каждая равносильна иной книге, идут одна за другой. Но, кажется… «Разговорам» пора уже выйти отдельным томиком. Все-таки — книгой.

Во-первых, конечно, она нужна читателю. А во-вторых, она, как некий этапный продукт, освободила бы автора для выхода на другие интонации, на другие уровни, не столько, может быть, поэтические, сколько духовные. Ведь вот он уже и признаётся:

Во мне что-то бьется, и плачет, и просится выйти на свет, как будто я только что зачат, а мне нарождения нет… — и рвется из него просьба-мольба: …Но выпусти, боже, на волю меня из меня самого!.. —

но сам он — все еще держится за прежние рамки своих поэтических интонаций:

…А после возьмешь меня в долю, хоть я недостоин того. Я буду служить тебя ради, одышку стараньем глуша. И бросишь ты, боже, в досаде: — Лядащая, в общем, душа!

Хочет выйти — и не выходит. Может, чувствует, что писать ему тогда скорей всего станет много трудней? Сейчас-то он всю свою безудержную энергию выплескивает с ходу — вон его «собеседник», всегда под рукой.

А может, причина совсем в другом, более глубинном? В период, когда писались и выходили его первые, еще «благополучные», книги[86], тоже шло накопление поэтического потенциала. А распорядился им — не поэт, распорядилась — судьба. Да еще взяв с поэта непомерную плату. Плату за все то, о чем я — так восторженно — готов написать в своих о его поэзии впечатлениях. И, может, теперь, боясь очередного вмешательства извне, поэт этой своей манерой попросту пытается очертить спасительный для себя круг? Не оттого ли и поэзия «Разговоров» кажется замкнутой на самой себе? Тогда особенно радуешься каким-то «случайным» в ней вещам, таким, например, как «Холмы в Эгенбога: сухая ржа по черни…» или «Ветеран легиона с вонючей от лямок спиною…».

Но действительно ли спасителен для слабого человека (это формула, человек — всегда слаб) очерченный им подле себя круг?.. Не знаю. Не уверен…

И дело даже не в том, что в нашем случае этот круг пытается замкнуть в неких пределах не только самого человека, но и данный ему в распоряжение дар Божий, отчего и дерзость стихотворца становится еще более горькой. Просто спасает — вообще не круг.

Есть другой символ. В стихах Русакова его почти не встретишь (и хорошо, походя-то и ни к чему). Но… если встретишь, то обязательно в минуту очень болезненных для автора содроганий.

Я, господи, устал. Укороти мой путь. Возьми меня к себе и погляди налево: там, руки положив крестом себе на грудь, любимая глядит без горечи и гнева. …Отмучилась. Ушла. Освободилась. Нательный крест забыла на столе. Неужто смерть и впрямь у бога — милость, оставленная лучшим на земле?..

И даже так, в канве признания — в минуту растерянности:

…Такой нелепый дар — реветь по пустякам, дыхание терять и сердцем обрываться, как будто я тянусь к родительским рукам, а позже — будто мне бессмысленные двадцать… Чтo он, когда народ восстанет на народ и будет помечать крестом чужие двери, и снова на земле наступит день сирот, взыскующих от нас по мужеству и вере?

И вот эта болезненность, где-то подсознательно доводящая почти до неприязни (уже не игровой) к Создателю, как бы внушающая поэту, что антитезой небытию встает не слабая, эфемерная любовь, а живые, страстные гнев и горечь; болезненность, обращающая символ Спасения только в знак конечности земной человеческой жизни, — есть самое трудное из всего, о чем я думаю, принимая поэзию дорогого мне, не всегда всеми понимаемого поэта — Геннадия Русакова.

…Но иногда, вместе с чисто поэтическими отблесками явственного дара, из этого круга пробивается Свет. Это случается тогда, когда поэт, на время освободившись — не от крестной памяти, нет, а только от стянувшейся вокруг нее удушающей петли, — вдруг замечает, что кроме его личной боли в мире есть не только еще что-то, но и — кто-то.

…Все, кто может, — простите. И ты, моя поздняя доля. Пусть лицо твое светит, когда мое солнце умрет. Пусть стоит надо мною у кромки последнего поля, на котором я, помню, уже умирал наперед.

Свет этот неярок и необилен, даже скуповат, но главное, что он все-таки пробивается. Потому что все, что успевает заметить взгляд поэта, видит он — только с любовью. Потому что иначе он не может. Потому что…

Ну, есть потому что Бог, есть!

Владимир ЦИВУНИН.

Сыктывкар, Коми.

Вы читаете Новый мир. № 3, 2003
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату