Тот же «кукольный» эффект заметен в пьесе «Пыль» Анны Богачевой, где в антикварном салоне взаимодействуют семь мраморных слоников и свинья-копилка. Замечаем его и еще в одной пьесе Олега Богаева — «Фаллоимитатор»: «новая русская женщина» Вера Павловна, очень богатая и очень несчастная, заводит себе наконец настоящего любовника — резиновую куклу — и начинает новую половую жизнь. Достаточно только на миг представить себе тот театр, который сможет вывести на сцену актера в соответствующем силиконовом костюме «эротической куклы», и сразу поймешь, как быстро сходит на нет весь гуманистический пафос Олега Богаева. Смешно и… как-то глупо, ей-богу!
«Фаллоимитатор» — не единственная пьеса, посвященная теме социального расслоения российского общества. В пьесе Надежды Колтышевой «Семечек стакан» мир так же четко делится на очень бедных и быстро разбогатевших. И, как и можно было предположить, в результате различных сценических превращений оказывается, что у богатых на душе одна гнусь, а униженные и оскорбленные, хоть и бедны, — честны и чисты. В текстах молодых авторов почему-то реализуется чувство социальной мести, свойственное скорее старшим поколениям. Крутая баба оказывается несчастнейшей женщиной, униженной мужем-воротилой, а ее партнерша, продавщица семечек, остается при своих и предпочитает свободу унижению, как та худая полевая мышь, нанесшая визит трусливой и толстой домовой мыши, бегающей от кота.
Если не замечать суперизвестного «Пластилина» Василия Сигарева, который опубликован в этом издании не в первый и даже не во второй раз, лучшей в сборнике, на наш взгляд, окажется маленькая пьеса Анны Богачевой «Иллюзион». Богачева унаследовала от учителя самый сильный драматургический эффект, в котором Николай Коляда — дока: соединение страшного и сентиментального, сближение двух неблизких ощущений. В «Иллюзионе» Школьница встречает Даму с неадекватным поведением — знаменитую циркачку Стеллу, а теперь городскую сумасшедшую. Сближаясь с девочкой, клоунесса рассказывает ей историю блистательной карьеры Стеллы и Эдгара — цирковой пары — и ее печальный финал: гибель партнерши в автокатастрофе. Разоблачаясь перед благодарной слушательницей дальше, Стелла вдруг оказывается… переодевшимся в женщину Эдгаром, сохранившим в себе супругу в буквальном смысле слова. Трагическая клоунада, трагическая история любви… Очень неожиданный текст!
Николай Коляда создал драматургическую школу, на которой, по-видимому, будет держаться российский репертуар в ближайшие десятилетия. Ее законы состоят в смеси почти детской наивности и необязательно вытекающей из нее искренности. Часто в неловких пьесах Коляды, равно как и в его неловких спектаклях, вдруг пробуждается великая магия, нечто фантастическое. И бесформенность, нерегулярность, нарочитая неправильность такого искусства — залог свободы, в которой может «зародиться» сила. Парадокс Коляды состоит в том, что в разные моменты он может сравняться с великими, а может — с любым драматургом из числа дилетантов. Ученики повторяют это свойство пера Коляды. Иногда и у них получается.
В любом случае вместо того, чтобы рецензировать все это в качестве текстов, имеет смысл дождаться и посмотреть, в каких царевен, дурнушек или милашек, преобразятся эти «лягушки» на драматической сцене.
Бес легкости и бес тяжести
«Восстание элит» — последняя (вышла в 1995-м) книга Кристофера Лэша (1932–1994), американского социолога, до сих пор более всего известного у нас другой своей работой, «Культура нарциссизма» (1979). Как видно уже из заголовка, «Восстание элит» сопоставлено со знаменитой книгой Х. Ортеги-и-Гасета «Восстание масс». Основная мысль у Лэша та, что соображения Ортеги на данную тему устаревают, что сейчас происходит не столько «восстание масс», сколько «восстание элит» — против ценностей, которыми они еще не так давно дорожили; массы же, напротив, становятся консервативной силой.
Надо сразу уточнить, что Ортега (его книга вышла в 1930-м) имел перед глазами главным образом европейский опыт 20-х годов, а Лэш написал свою книгу на американском материале. Описанный Ортегой выход на авансцену истории среднего, заурядного человека был нов для Европы, но не для Америки. За океаном — откуда оно, собственно, и перекинулось в Европу — «восстание масс» началось столетием раньше (можно датировать его начало так называемой джэксонианской революцией 20 — 30-х годов XIX века), и применительно к XX веку можно говорить лишь о некотором его развитии. А вот «восстание элит» — феномен последних двух-трех десятилетий, и в Америке оно ощущается, быть может, острее, чем в Европе.
Не в последнюю очередь оно связано с обновлением элит: «старые деньги» вынуждены были потесниться, чтобы уступить место менеджериальному слою и тому весьма широкому кругу лиц, которые так или иначе отвечают за «информационное обеспечение» экономики и политики. Прежние богачи жили, как правило, оседло и не забывали о своей местной общине, в рамках которой ощущали себя такими же гражданами, как и все прочие; разве что «первыми среди равных». А люди, причастные к малопонятной рядовым американцам «информационной экономике», ведут полукочевой образ жизни и даже селятся как бы колониями — среди подобных себе и более или менее изолированно от прочих. Психологически они нигде не «прописаны» и ощущают себя скорее «гражданами мира», чем гражданами своей страны. И развлекаются они по-своему, в особых, недоступных другим развеселых местах.
«Элиты, определяющие повестку дня, — делает вывод Лэш, — утратили точку соприкосновения с народом».
Заметим, что осуждение у Лэша, равно как и у «народа» («нижних 80 процентов»), от имени которого он выступает, вызывают не «большие деньги» сами по себе, а то, как они тратятся. Нельзя сказать, чтобы косой взгляд на чужое богатство американцам вообще был бы не знаком; такой взгляд диктуется ведь не только непохвальным чувством зависти, но также и сдержанным (иначе можно сказать — амбивалентным) отношением христианства (его кальвинистская ветвь в своем позднем развитии не составила в этом смысле исключения) к богатству как таковому. И все же в американской традиции преобладает терпимое отношение к богатым, зачастую нюансируемое откровенным восхищением: если тот, кто добыл (именно так — добыл, а не по наследству получил) золотую щетинку, «свой парень», от народа не отрывается, в жизни местной общины активно участвует, жертвует на все, на что полагается жертвовать, и т. д., — то в этом случае богатство будет поставлено ему в плюс, а не в минус.
Так что если элиты воспринимаются сегодня как чуждые «народу», то причиною тому не богатство их, а культурная инаковость. Нынче в управлении экономикой резко выросла интеллектуальная составляющая — соответственно выросла ценность образования. Естественно, что образование — пусть не любое, но то, какое дают немногие, излюбленные элитами, привилегированные университеты, — приобщает к современной культуре. Современная же культура, по крайней мере на поверхности, такова, что привечает критически рационалистические и в религиозном смысле скептические взгляды и не привечает любые другие. А вот этого «народ» не любит[87].
Здесь опять же традиция. Было время, когда «простые американцы» испытывали пиетет в отношении культуры; Америка, между прочим, была «самой читающей страной в мире» задолго до того, как это почетное звание перешло к советской России (конечно, и тогда преобладало чтиво, но успех «серьезной» литературы был несопоставимо большим, чем сейчас, да и чтиво было совсем иным). Какой-нибудь краснолицый фермер со Среднего Запада открывал здоровенными ручищами купленную им очередную книгу в надежде найти там что-то интересное, но такое, чтобы оно не противоречило основам религии и всему кругу общепринятых ценностей. Утонченников и упадочников он не жаловал. «Критиканства», которому предавались «хлыщи с Гудзона», не терпел. «Критикан» для него — хуже техасской гадюки. Это тип, который, по его убеждению, не может естественным образом произрасти на американской почве, но насаждается из-за океана — усилиями развратников-французов, щеголяющих в «дамских» беретах и