бархатных штанах.
В сегодняшней Америке многое, конечно, сгладилось, но, как свидетельствует Лэш, что-то от этой неприязни «простого человека», common man, к «чересчур культурным» сохраняется и даже обостряется — причиною тому эволюция культуры элит в направлении все большей безземности. Раньше хоть были так называемые public intellectuals, у которых словарь сильно отличался от языка «простого человека», но которых все-таки можно было понять при некотором усилии. Сейчас это племя вымирает; его место занимают специалисты, то и дело прибегающие к птичьему языку («невразумительному жаргону», как говорит Лэш), совершенно недоступному для ходящих по земле. Салонность на современный лад становится способом бытия «передовой» культуры; главный ее признак — отчуждение от любой формы мифа (как определенной системы смыслов), восприятие его как текста, объяснять который следует из самого текста. Некоторые называют это «игрой в бисер», хотя такого рода занятие чаще напоминает натужное ворочание тяжелыми камнями.
Мир «передовой» культуры, академический мир в частности, все больше возглавляет поколение, прошедшее через «культурную революцию»: «Когда дети 60-х, — пишет цитируемый Лэшем социолог Р. Кимболл, — получили свои профессорства и деканства, они не оставили мечты о радикальном преобразовании культуры; они принялись проводить ее в жизнь. Теперь… вместо попыток разрушить наши образовательные заведения физически, они подрывают их изнутри». Они отстаивают принцип свободы, применительно к культуре и жизни, упирая на «личный выбор» и не соизмеряя его с другими принципами — авторитета, традиции, долга; и они делаются строгими моралистами, защищая этот принцип, в их интерпретации ведущий в конечном счете на путь вседозволенности и цинизма.
Принимая эстафету у европейских левых, они объявляют себя защитниками всех униженных и угнетенных (или якобы униженных и якобы угнетенных), только вместо дискредитированного Маркса принимают за основу «эстетический социализм» О. Уайльда (так по крайней мере считает Лэш), взгляд которого на человечество был, впору так его назвать, ботаническим: люди — те же деревья в лесу, поэтому пусть все растет, как может, не спрашивая ни у кого советов и не давая их другим (не спрашивают же дуб и терновник друг у друга, как им расти); и пусть никто не мешает другому и все друг друга любят. Казалось бы, такой взгляд должен хотя бы поощрять разнообразие мира; на самом деле мир в своем разнообразии внушает «эстетическим социалистам» скорее равнодушие, и вся их энергия уходит на то, чтобы не допускать сравнений, какое дерево высокое и какое низкое, — все деревья равны, и каждое должно вызывать «уважение».
Во многом эта «ботаническая» утопия созвучна умонастроениям jet-set society, скользящего над миром как бы на воздушной подушке и все меньше ощущающего себя привязанным к определенному его участку. Равно в деловом и развлекательном аспектах жизни. В деловом аспекте люди, принадлежащие к этому кругу, более всего озабочены успехом собственных наднациональных предприятий и больше общего имеют со своими иностранными контрагентами, нежели с формальными согражданами. В развлекательном аспекте они охотно культивируют «новые стили жизни», отвечающие принципу «свободы для себя» и в наибольшей степени оторванные от традиций. Бес легкости подбивает их и дальше двигаться по этому пути.
По контрасту «народ» остается в значительной мере консервативной силой (это мое определение; Лэш его избегает по причинам, которые станут понятны ниже). Здесь еще сохраняют общинные привычки и навыки «старомодной» артельщины; не считают пережитком мораль и как могут сопротивляются «культуре бесстыдства»; ценят компанейскость и «хороший разговор» (аналог русского разговора «за жизнь»?); сохраняют не только внешние признаки религиозности, но и вполне искреннюю веру в личного Бога; и все меньше интересуются большой политикой как делом, «простому человеку» малопонятным и от его реального участия ускользающим (в этом последнем отношении традиция как раз нарушается: в XIX веке политика федерального уровня, не говоря уже о местном, вызывала живейшее участие у подавляющего большинства американцев).
Выступая на стороне «народа», Лэш позиционирует себя как популист и с позиции популизма говорит немало такого, с чем трудно не согласиться. Например, с тем, что демократия есть правовой строй, который должен способствовать улучшению нравов, а не ухудшению их; и что нравы в конечном счете есть самое важное, от чего зависит все остальное. Или с тем, что подлинная демократия невозможна без «высокоразвитого чувства места и чувства уважения к истории как непрерывности времени»; и что она всегда должна строиться снизу — как «демократия малых пространств» (терминологическое совпадение с А. И. Солженицыным).
Лэш считает, что популистов нельзя отнести ни к правым, ни к левым, и это, пожалуй, верно. Традиционный американский популизм всегда ставил во главу угла опору на собственные силы и высоко ценил «частные добродетели», такие, как семейственность, трудолюбие, инициативность в сочетании с расчетливостью. Но другой, не менее важной стороной популизма была и остается коммюнотарность, хотя она далеко не всегда проговаривается, ибо считается, что она сама собою разумеется: можно ли в самом деле быть христианином и пренебрегать такими вещами, как взаимопомощь и сострадательность к ближнему своему?
Но, окапываясь на позиции популизма, Лэш разделяет и все его слабости. Поэтому нарисованная им картина противостояния элит и «народа» во многих частях оказывается неверна.
Дело в том, что пагуба «восстания элит» никоим образом не отменяет пагубу «восстания масс». Я специально перечитал книгу Ортеги: почти все, что он пишет, и сегодня остается злободневным; что-то стало даже более злободневным, чем шестьдесят лет назад. Человек массы исполнился претензий и хочет иметь все, что имеют другие; в то же время он доволен собою и не склонен считаться с авторитетами, не понимая, что цивилизация в ее высших достижениях создана гениями и без них не продержится. Разве что-то здесь устарело? «Вульгарные… смело заявляют свое право на вульгарность» — сегодня их заявления звучат еще более настойчиво и еще более вульгарно. Политические деятели заискивают у масс — то же делается сегодня, только еще откровеннее.
Более того, пагуба «восстания масс» в известной мере уже предопределила пагубу «восстания элит». Еще раз вспомним Ханну Арендт, ее соображения о «странном союзе элиты и черни»: уже в 20-е годы элиты стали перенимать некоторые повадки черни. Лэш не употребляет понятия «чернь», даже понятия «массы» избегает, предпочитая говорить о «народе». Но те 80 процентов населения, которые он имеет в виду, духовно и психологически предстают в различных и переменчивых обликах, что может быть отражено терминологически. «Народ» означает нечто структурированное и хотя бы относительно устойчивое, «массы» — более текучее и способное к неожиданным превращениям, а «чернь» есть наихудшее, во что способны превратиться «массы».
Великая американская традиция, как называют популизм, изначально заключала в себе покатость, по которой народ может скатиться до состояния черни. Лэш этого не видит, он отстаивает популизм в том виде, в каком он сложился в джэксонианскую эпоху. Он берет быка за рога, обосновывая «народный взгляд» как он его понимает. Элиты, по его утверждению, живут в мире абстрактных понятий и знаков, имеющих лишь отдаленное отношение к реальности; тогда как «народ» (я вынужден заключать это слово в кавычки всюду, где его употребляет Лэш) видит ее вблизи и потому судит о ней более здраво. Ругая специалистов, ныне задающих тон, Лэш в данном случае пытается опереться на Ортегу: тот «признавал, что… „человек науки“ — „технарь“, специалист, „ученый невежа“ (невежда? — Ю. К.), чье умственное превосходство „в его крохотном уголке вселенной“ было под стать только его невежественности во всем остальном».
Действительно, Ортега порицал специалистов за «частичность» их знаний (более того, исповедуя философию жизни, науку в целом называл «бегством от жизни»), но он нисколько не отрицал высокую ценность объективного знания, независимого от «мнения народного», а точка зрения Лэша прямо противоположная: «простой человек» должен опираться на собственное мнение; близь скорее подскажет ему истину, чем умозрительная даль[88].
Небезынтересно было бы сопоставить отстаиваемый Лэшем популизм с нашим «патриотическим» движением, точнее, с определенным направлением внутри его (тем, которое проводит, например, радио «Свободная Россия»): десять отличий, наверное, отыщутся, но в самом главном, именно в избранном ракурсе воззрения на мир, большое сходство — и тут и там опора на домашний кругозор, и тут и там вера, что «простой человек» своим умом способен выпутаться из всех сложностей, созданных путаницей истории.