Вероятно, Тацит преувеличивает число войск и жертв. Если преувеличений нет или они невелики, то картина — ужасная. Как за день перебить 80 тысяч людей, потеряв при этом четыреста человек? Или как вообразить 50 тысяч погибших — погребенных под развалинами рухнувшего циркового амфитеатра?
Как бы то ни было, жизнь человеческая тогда ничего не стоила. У человечества XX века были достойные предшественники.
Но — какие говорились речи, какие пробивались временами достоинство и доблесть!
Ныне — речи без достоинства и блеска, люди без доблести и благородства, зато — то же невыводимое племя льстецов, доносчиков, корыстолюбцев, мелких сутяг!
И, подозреваю, случись что — жестоких людей, не гуманнее тех, кого они честят (чекистов, напр.)!
Придумывать ли свое печальное будущее? Прозревать ли? Или подождать? Пока еще жду.
Не стало Ю. Болдырева, В. Лакшина, Г. Комракова — всех я знал. Двух последних я бы хотел проводить, да совпало с моей болезнью. Люди одного поколения и одного, скажем так, крыла в поколении.
Слушаю радио «Эхо Москвы», телевизор сломался. Вчера давали беседу со славистом из Парижа (Герра? — так послышалось). Рассказывал, как угнетали культуру у нас и как он по возможности ее защищал и спасал (писал о ней, собрал коллекцию живописи и графики). Был включен прямой телефон, и одна из слушательниц сказала, что сегодня на «Эхо Москвы» «неприятная передача». И тут же благородный, высококультурный гость из Парижа вскричал: «Тем хуже для вас! Пошли к черту!» И после паузы: «Я бы этих старых большевиков…» — и зарычал.
Вот так и приоткрылась глубина культуры и — прорвавшаяся злоба! (И к кому? К неведомому человеку, женщине, сказавшей свои слова очень спокойно?)
Сколько же получили мы европейских и американских учителей и суровых наставников!
16.9.93.
Все по новому кругу. Моя вечная наивность; условность всех прежних договоренностей («вернетесь через месяц» и т. п.); одна надежда — что к лучшему. Лишь бы хуже не было.
Я — в другой палате; на троих, но пока нас двое (86-летний старик после операции — можно позавидовать: справился!); особенность палаты — сломанный бачок, который слесарь не чинит, т. к. вся система протекает (надо сливать кувшином), — вот так теперь в ЦКБ. Но это все пустяки. Ничтожное.
18.9.93.
Сегодня впервые, лежа под компьютером, задал тот вечный общелюдской вопрос, над которым днями почти пошучивал (за его бесполезность): за что?
Больше — надеюсь — не спрошу: это слабость.
За что? — спрашивают каждый день миллионы по всему свету: убиваемые в Абхазии, в Сомали, на ночных улицах, погибающие от болезней и разных катастроф.
Ответа нет.
20.9.93.
Вдруг вчера после проливней — солнце и синее небо над еще зеленым парком. А гулять пока не решаюсь — не хочу, чтобы повторилась та пятница.
22.9.93.
Вчера Ельцин попробовал себя всерьез на поприще государственного переворота. Очень надеюсь, что ничего путного из этой затеи не выйдет.
Я словно чувствовал, что, когда буду в больнице, что-нибудь начнется — какая-нибудь городская пальба. Вот нечто похожее и происходит. Или близко к тому.
К несчастью, я частенько догадываюсь о будущем. Лучше сказать — предчувствую. <…>
Господи, не отворачивайся от меня, помилуй и прости.
Солнечные стоят дни — самые любимые мои — осенние… По Тютчеву — «весь день стоит как бы хрустальный» — за окном, где парк, еще зеленый, с едва прочерченной желтизной…
«Прорвемся», — сказал я кому-то по телефону. Нет, не так: выкарабкаемся, вытерпим, пересилим, переключим себя на жизнь — вот бы так, но пока я все чаще готов повторять: не отворачивайся, Господи, не оставляй… И вот единственная несомненность: я думаю о вас, мои милые, я люблю вас и не хочу вас подвести. Я должен выбраться.
Вечером, думая вперед, просил: чтобы повезло, а сам боялся: уже не повезло и может не повезти еще больше.
И тогда как сделать, чтобы болезнь моя меньше задевала моих милых, меньше их задевала и терзала. Как сделать, Господи! Помоги мне, не оставляй, хотя я и виноват перед Тобой. По молодости, глупости, неопытности и превосходящей опытности и давящей силе государства. Это не оправдывает, но доказывает хотя бы не злонамеренность мою.
28.9.93.
Ну, 24-го я кое-что прошел, и теперь организм успокаивается — не знаю, как долго это продлится, предсказания врачей были нехорошие. Если сбудутся — сколько мне предстоит пройти всего впереди — Бог весть.
Задумался, что когда будет, в каком месяце, вспомнил про Новый год и т. п., а потом сказал себе твердо:
ничего ни о чем не загадывай, не предугадывай, не торопи, не забегай вперед — все мнимость, все легко опрокидывается, отменяется и т. п.;
научись жить по-новому, от ситуации к ситуации, и как-то из них выбираться, если тебе повезет и от тебя не отвернутся.
Иногда человек чувствует, что подчиняется какому-то высшему раскладу, и вдруг открывает это для себя.
Кажется, они хотят взять Белый дом силой. По ТВ нарочно с подробностями прощания показывали похороны офицера милиции, убитого боевиками. Это как бы взывало к отмщению, к наказанию виновных. Вокруг Белого дома — кольцо: никого не впускают, только выпускают. Федор [8] уехал уже дня три, как бы я поступил на его месте?
Все происходящее — даже в мелочах — отвратительно. Это и в самом деле диктатура, но кого? Кто движет Фигуру или Туловище?
Клинтон теперь — наш старший брат!
Вот он позвонил, вот он сказал!
Будет возможность и настроение — е. б. ж. (если буду жив), — напишу по записочке Оскоцкому и Нуйкину, чтобы хотя бы знали, как я на все их хлопоты и демократию смотрю.
Боже, а Черниченко — народный заступник — забыл, должно быть, когда держал в руках перо. И не стыдно торчать каждодневно на экране ТВ.
29.9.93.
Думал, что смогу ждать спокойно, что я достаточно подготовлен Гришиным[9] к худшему известию, но не получается.
Читаю Мережковского «Леонардо», а все время отвлекаюсь, думаю, хотя все уж передумал и себя уже уговорил… Ничего удивительного — все как у людей. С их последними надеждами. Но воля к жизни должна преодолеть и это.
Прочитал вчера переписку Е. Трубецкого и М. Морозовой («НМ», № 9). Дочитываю 1-й том Мережковского — романы, за которые никогда прежде не брался. (Пишу коряво — потому что полулежа.)
Слушаю радио и опять думаю: у власти — мелкие люди с мелкими чувствами и мыслями. И как легко журналистика перешла (уже давно переходила) на язык ненависти к «врагу» — официальная послушная холуйская журналистика!
Снег с дождем, а деревья еще не облетели. Второй день дождь стучит по подоконнику.
7.10.93.
Я вернулся домой 1 октября. Как спокойна и свободна была душа моя первые два-три дня дома. После всего — успокоилась. Это теперь в нее возвращается вся полнота жизни — полнота ее сумятицы, тревоги и горечи.