1823 года) — всем известное: «Волна и камень, / Стихи и проза, лед и пламень…» Фундаментальные оппозиции мира. Волна и камень! Как-то недаром они здесь возникли Пушкину впрок, наперед, на близкое будущее. Предсказано петербургское наводнение ровно за год без всякой мысли о нем. И еще через десять лет, тоже ровно, аукнется в петербургской поэме, на смену спокойной картине, — волна ополчается на гранит:
Река мечется, как больной, в своей гранитной постели. Начинается рассказ о бедном Евгении, и когда мы дочитали «петербургскую повесть», мы возвращаемся к этой ее завязке, еще раз ее прочитаем:
и видим, что в эти две пейзажные строки вместилась вся драма поэмы, потому что в них незримо присутствует человек. Он незримо присутствует между этих двух строк, потому что он и погибнет, как между этими строками, между двумя стихиями волны и камня — державного города, основанного «под морем». Бунт «побежденной стихии» направлен не прямо против малого человека, он направлен против большого медного человека, своего победителя, который на своей скале посреди города «взором сдерживает море» — так незадолго до Пушкина обрисовал картину спора другой поэт, Степан Шевырев. Стихотворение «Петроград» Шевырева написано в том самом 1829 году, когда Гёте осуждал Петра за Петербург. Стихотворение Шевырева, поклонника Гёте, удостоенного его похвалы за разбор «Фауста», напротив, — один из апофеозов Петра. У Шевырева море напрасно спорит с Петром («Море спорило с Петром…»), а тот уже в виде медного сторожа города одним своим взором сдерживает море. Картина спора у Шевырева проста, она не предполагает той исторической истины, сформулированной недавним исследователем петербургской темы, что «власть победителей над побежденными имеет тайной (и, быть может, магической) своей стороной власть побежденных над победителями»[5]. После «Медного Всадника» взгляд на спор изменится и явятся в русском художественном сознании картины водной именно гибели Петербурга: на одном из рисунков Лермонтова, о котором рассказано в воспоминаниях В. А. Соллогуба, и в стихотворении Михаила Дмитриева «Подводный город» (1847) на месте бывшего Петербурга — водная гладь, из-под которой торчит кончик одной из петербургских архитектурных вершин — Александровской колонны с ангелом или шпиль Петропавловского собора, и тот же «пасынок природы» из первых строк поэмы Пушкина привязывает свою ветхую лодку к шпилю. Так пророчество при основании города — «Петербургу быть пусту» — исполнилось в виде водной пустыни. Основанный «под морем», город и оказался под ним в итоге борьбы как будущий новый Китеж. Но не святой, а прoклятый Китеж. Не Китеж — Вавилон, блудница на водах многих…
В стихотворении Шевырева в споре двух надличных сил между ними нет человека. Пушкинская картина борьбы несравненно более сложная. Всю картину меняет результат петербургской истории — «просто гражданин столичный, / Каких встречаем всюду тьму». Нева, стихия — природный враг Петрова дела, но в конечном счете обе силы в споре друг с другом действуют против бедного героя заодно. Между двумя надличными силами истории и природы в их между собою борьбе Евгений гибнет как человек. Его и его Парашу смывают обе стихии вместе — петербургское наводнение и стихия истории.
В недавней книге Г. З. Каганова о петербургском пространстве воспроизводится акварельный рисунок одного из творцов этого пространства — Джакомо Кваренги; рисунок, хранящийся во Дворце дожей в Венеции, относится к 1780-м годам и изображает только что возведенный Фальконетов монумент Петра на Сенатской площади. О рисунках Кваренги в книге говорится, что в них архитектор-классик словно не совпадает с самим собой, он больше интересуется камерными участками городского пространства, схваченными с низкой точки зрения, глазами частного человека. Так и в рисунке Медного всадника — «точка зрения здесь взята очень низко, она соответствует положению глаз сидящего, а не стоящего на площади человека»[6]. Монумент при этом взят как раз со стороны будущего дома Лобанова-Ростовского со львом, на котором Пушкин усадит Евгения. На рисунке Кваренги, таким образом, предвосхищена точка зрения пушкинского Евгения на монумент. И вот с этой низкой точки зрения сидящего человека монумент несоразмерно возвышается над окружающим пространством, в том числе над зданием Сената за ним, которое на самом деле гораздо выше его. Памятник подавляюще громаден — но таким его «в неколебимой вышине» и увидит находящийся на уровне потопа Евгений. Так за полвека до «Медного Всадника» была предвосхищена точка зрения обычного человека на несоразмерный ему имперский город.
До петербургской поэмы за несколько лет было у Пушкина петербургское стихотворение, миниатюра; стихотворение любовное, почти мадригал, но оно открывается общим взглядом на город, довольно мрачным.
Можно здесь пока остановиться, на середине стихотворения. Вот такой пейзаж-портрет имперской столицы. Герцен в одной своей статье сильно передал впечатление от этих пушкинских строк. В написанном по-французски очерке о Бакунине Герцен рассказывает, как в 1840 году провожал его до Кронштадта, когда тот покидал Россию; из-за поднявшейся бури их пароход вернулся назад, и перед ними вновь с моря вставал приближавшийся Петербург. «Я указал Бакунину на мрачный облик Петербурга (l’aspect lugubre de Petersbourg) и процитировал великолепные стихи Пушкина, в которых он бросает слова точно камни, не связывая их меж собой»[7].
Как замечательно и убийственно точно: слова точно камни. «Город пышный, город бедный, / Дух неволи, стройный вид…» Потрясающий город как некое монолитное противоречие. Но — монолитное, «каменное». «Только камни нам дал чародей…» — откликнется будущий петербургский поэт (Иннокентий Анненский) в стихотворении, которое уже было цитировано. А до него Раскольников у Достоевского откликнется, созерцая с моста над рекой великолепную панораму города-государства, — «духом немым и глухим полна была для него эта пышная картина». Пышная! «Город пышный…» И от пушкинской панорамы веет духом немым и глухим.
Но мы задержались на середине миниатюры, где происходит вдруг неожиданный поворот:
«Вас» — кому это сказано, что ему жаль? Трудно сразу поверить, но те же «скуку, холод и гранит». Поэт повернулся к городу и говорит теперь не о нем, а ему. Пушкин вдруг к нему обращается, не прерывая дыхания, в той же фразе (все восемь строк — одна фраза), и мрачная панорама превращается в нежную