ухваты, кадушки. Самовары чистили кирпичной пылью, перемешанной с давленой клюквой.
Мужики варили пиво на берегу озера. Первая жидкость при варке пива называется сусло. Бархатистая, коричневая, густая, сладкая жидкость. Там же, у озера, детям разрешалось ее пить. Мы черпали ковшиками из корыт и пили. В этой жидкости будто не было еще пивных данных.
Ах эти предпраздничные звуки и запахи! Половики, белье — с улицы, из-под солнца; дымки, вымытые полы, отбеленные холсты… девки рассказывают, какое платье наденут… В какой деревне «гуляют» очередной праздник — известно исстари. В Мурове были гулянья в Пасху и в Смоленскую (10 августа), а Петров день — в Петровой Горе, а еще какой-нибудь праздник — в деревне Кузьминское…
Когда заканчивалась церковная служба, начинают ждать гостей. Обед во всех домах — обильный. Пьют самогонку, пиво помногу — стаканами, кружками, а то и из ковша… Почему-то несколько первых блюд: мясные щи, картофельная мясная разварка, молочный суп… На второе — студень, тушеное мясо с картошкой, яичница, макароны, если родичи из города прислали. На третье — «сладкий суп», пареная калина, брусника…
Хозяйки соревнуются, у кого на столе будет больше перемен. Молодежь ходит по улице с песнями, с приплясом; впереди — гармонист. Гармонисту — почет и уважение. Почти у каждого крыльца песни (частушки), пляски. Мужики и бабы выходят на крылечки поглядеть на гулянку молодых. Старики на завалинках.
Все больше и больше качающихся мужиков и парней. В сумерках молодежь образует парочки, ходят в обнимку. Парни — в сапогах гармошкой; фуражка или кепка набекрень (лихо!), пиджаки внакидку, в кармашках пиджаков — по цветку.
В нашем доме праздник чинный, тихий, без водки, без мужиков — учительницын дом. Бабушка, тетя, я, баба Долгая и кто-нибудь зайдет из бобылок-старушек или одиночек-женщин.
Меня с улицы в праздник забирают рано: нечего толкаться среди взрослых, пьяных и слушать матерщину. Но окно распахнуто — можно издали наблюдать.
Ни одно гулянье без драк не обходилось. Считали, что это не гулянье, если обсудить нечего. После праздников обсуждали драки и конфликты, как сейчас болельщики обсуждают футбол, хоккей. Со смаком мужики спорили, кто кому ухо прокусил, кто кого колом по голове жахнул, кто с кровавым носом в огороде валялся…
Преддверие драки — как предгрозье: волнение среди гуляющих, парни шепчутся, вытаскивают колья из изгородей, девки виснут на парнях — успокоить пытаются… но где-то бегут, топот, брань, всхлипы, удары, визги девок и баб…
На второй день праздника бабка Иринья уходила «странствовать» по деревням: «Пойду по миру!» Эта потребность была в ней неискоренима. Тете не нравились эти ее выходы по той причине, что, когда она странствовала по деревням района, ей подавали, как «помирушке» (так назывались бродячие нищие, бездомные). В ближайших деревнях знали, что эта «приблудная» бабка живет у учительницы Пожарской, но могли подумать, что бродит не от хорошей жизни. На самом деле бабка была сыта, одета, обута.
Бабушка и тетя понимали ее страсть к бродяжничеству, но только уговаривали взять в путь все необходимое, чтобы не есть чужой хлеб. Но вся соль-то для Ириньи была в том, чтобы вылететь из дома подобно «птичке Божьей»…
— Не понимаешь ты меня, Алексеевна! Дело не в ватрушках и яйцах, которыми меня будут угощать люди добрые… а в общении с людьми. На праздниках люди не спешат, разговорчивы, откровенны. Недужным совет дам, травками полечу; несчастным карты раскину — брехней своей успокою, обнадежу. И моей душе — простор и радость!
…Дней через десять Иринья возвращалась просветленная, освеженная впечатлениями, пересказывала виденное, слышанное. Дары (ватрушки, пироги, яйца) скармливала курам и теленку.
Бабка Иринья умела поставить свою подпись (коряво), хотя букв и не знала. На клочке бумаги кем-то была написана ее фамилия, и когда нужно было учинить свою подпись, она очень здорово копировала.
А моя бабушка вместо подписи ставила крест. Всегда завидовала грамотным. Однажды, держа в руках газету (вверх ногами), попросила: «Нюнька, учи меня грамоте».
Стала учить: «Вот эта буква, как баранка, — „о“, а если от баранки справа выломан кусочек, то „с“; молоточек — „т“, воротики — „п“».
На второй день застаю бабушку с газетой, в очках. Сокрушается, не может «прочитать» ни одной буквы, кроме баранки, — «о». А вот у буквы «с» отломанный кусочек от баранки не справа, а слева, а молоточка совсем нет… воротики кто-то, видно неграмотный, поставил наоборот… Газету-то она держала вверх ногами…
Обучение на этом закончилось. Но каждый день бабушка «читала» газету. Как бы она ее ни держала в руках, с гордостью говорила: «Ведь вот как хорошо грамотным быть: вот „о“, вот опять „о“ и вот еще и еще. Отчего же так много этой буквы?»
Любила бабушка, когда читали ей вслух. Как жаль, что тогда не было радио! Сколько бы интересного узнала эта любознательная старушка, возясь у печки. И мне меньше бы читала нотаций…
Забираясь на печку, велит читать ей «громко и внятно» «Хаджи-Мурата» или «Сорочинскую ярмарку», хотя читаны они ей многажды и мне надоели.
Читаю внятно, пока бабушка не засопит, не засвистит носом (заснула!). Тут я начинаю бормотать, пропуская абзацы, страницы, а потом и замолчу совсем. Через минуту-две прекращается сопенье, и бодрый голос бабушкин:
— Это что же ты мазурничаешь?! Почему пропустила, почему замолчала? Я ведь о Хаджи-Мурате все дословно помню… ну-ка листай назад и читай, как «солдат Пётра от раны помирает»…
Смерть Хаджи-Мурата волновала ее тоже; просила перечитывать. Жалела этого сильного человека. Рассуждала: «Если бы он не молчком от русских поехал вызволять свою семью, то, может, все по-другому бы обернулось…» Немного подумав, продолжала: «А все же: как волка ни корми, он в лес норовит… Но если бы он вернулся к Шмелю (Шамилю. — А. В.) — не было бы меж ими ладу».
А из «Сорочинской ярмарки» велела в первую очередь читать ей «нерусские места» (эпиграфы к главам), хотя не каждое слово она и я понимали, но смысл ясен был, и бабушку одолевала по этому поводу гордость: «Вишь ты, слова не русские, а понятно».
Осенью ходили за грибами, за клюквой. Бабушка была мастак искать грибы. Однажды забрели в болото, оно усеяно высокими кочками, а на кочках тонкие болотные березки, а под березками тьма подберезовиков — все кочки ими утыканы. На ногах лапти: удобная обувка — ногу не напорешь, и вода как втечет в лапоть, так и вытечет…
Чему меня обучили? Взбивать мутовкой масло сливочное. Мутовка — такая взбивалка-рогулька, сделана по принципу той скамеечки, из целого елового сучка.
Умела вязать кружева (прошвы для наволочек и кружево для отделки низа полотенец из холста). Раза два сажали зимой за ткацкий станок, но плохо получалось: рвались нитки, путался рисунок. Бабушка ткала тончайший холст с рисунком, разноцветные половики, сеточку вроде тюля.
Умела я «толочь гущу» в ступе пестом, чесать куделю, прясть пряжу. Суровые нитки получались ровные, а прясть нитки из овечьей шерсти было для меня мученьем. Подойдет бабушка ко мне, сидящей за прялкой, чтобы проверить качество ниток, и сокрушается (иногда хлопнет по моим рукам):
— И что же ты такой нерадивой уродилась! Что за нитки у тебя получаются: где жгуль, где переслежина!
Ей хотелось сказать, что нитки неровные, где толсто, а где вот-вот перервется…
Любила предвечерние часы. На чисто вымытый пол косо ложатся лучи-стрелы от готовящегося уйти спать солнца. Тишина и тихая грусть. Любила лежать на полу, на полосатеньких половичках. Полумрак. Не шевелюсь, смотрю на потолок, пока не начнут превращаться сучки, извилинки, трещинки на матице в зверюшек, в рожицы домовых и леших… или в другие образы и рисунки…
Также подолгу смотрела на фотографии, висевшие на стене под зеркалом. Однажды «ожила» тетя Настя (давно умершая бабушкина сестра, мамина крестная), вдруг повернула голову в мою сторону и пристально поглядела мне в глаза…
Боялась ходить в темноте в сени, на чердак, в хлев… Любили деревенские бабы рассказывать страшные сказки, истории с домовыми, о леших, водивших того-то и того-то по лесу. А в хлеву умер мой