подробно рассказать, как это было. Глупо! Видишь провал под простыней — правой-то ноги у меня нет… но я ее чувствую: болят пальцы, пятка, а ноги нет. Правая рука сломана, ребра, ключица… а голова цела, только пятнышко крови изо рта…
— Саша, не надо! Лежи спокойно! Все будет хорошо!
— Хорошо уже никогда не будет!.. За час до наступления Нового года я находился за городом, долго бродил по железнодорожному полотну… твердо решил, что, если в двенадцать часов ночи будет проходить поезд, лягу на рельсы…
— Саша, тебе привет от ребят, от директора. Все хотят навестить — устанешь от посетителей. Я выговорила право первой тебя увидеть…
— …когда поезд показался, меня вдруг пронзила страшная мысль — ведь может только изуродовать, не убить… И я пошел по шпалам в город… Под утро — на Октябрьском вокзале — написал тебе письмо, бросил его в ящик и долго бродил по улицам. В пять часов утра вошел в какой-то подъезд, поднялся на последний этаж…
— Саша, через полтора года мы закончим свой Политпросвет, попросим направление в один из районных домов культуры: ты будешь директором, я библиотекарем… Будем помогать друг другу… как брат и сестра…
— Спасибо, что не способна на большую ложь, а эту ты сама придумала? Не надо меня жалеть, спасать… Сегодня ночью я без чьей-либо помощи понял, что хочу жить… и буду я сторожем у гастронома, и буду доволен жизнью… Слушай дальше, как было в Новый год: значит, пятый этаж, итальянское окошечко, выкурил папиросочку — окурок надо куда-то бросить… Подошел к перилам лестницы, приставил его к краю, бросил окурок и проследил за его падением… И тут мысль: пролет широкий… вот бы и мне вслед за окурком… Нигде не зацепишься… внизу каменный пол… обязательно разобьешься насмерть…
Я пыталась прервать его.
— Не мешай! Мне необходимо это рассказать… Тебе это не понять! Почему убийцу влечет на место своего преступления?.. Я перегнулся и полетел вниз… Вот и все! Очнулся в больнице… Голова соображает… хотел встать… гипс мешает… нога болит… а мне сказали, что ноги-то у меня и нет… Сначала не поверил… Говорят, я бредил, в бреду звал тебя, то есть Аню, как мне медсестра сказала. И спросила еще: «Это родственница?» Да. Прогадал я, что не лег под поезд…
Остановить его невозможно было. Выговорился, устал. Спросил, как собираются обсуждать его поступок в школе — без него или подождут выздоровления преступника, комсомольца со слабой волей. Сказал, что в школу из больницы не вернется… Но вернулся.
«Обсуждали» — до его возвращения. Комсомольский актив осудил (так им было велено). Речь вели о поступке, не вникая в жизнь человека. Общие фразы, патетика. Из зала выступили двое — Сережа Богданов и еще умненькая девочка. Ранее молчавший зал аплодировал. Вынесли решение: осудить поступок комсомольца-фронтовика, но собрать деньги на протез…
Саша вернулся в общежитие. Понять, что чувствовал, о чем думал, — невозможно. Протез еще не был готов, ходил на костылях, с загадочной улыбкой Моны Лизы. Писем мне не писал, обращался ровно, как со всеми, но, когда я после занятий выходила из школы, он неизменно сидел на подоконнике второго этажа и провожал взглядом, пока я не скроюсь за первым углом. Один раз был у меня дома, представился маме и Толе инвалидом войны с финнами. Толя расспрашивал о войне, мама всплакнула — сын на действительной службе, а в мире тревожно…
Весна 1941-го. Лежала с воспалением легких. Вернувшись в школу, не увидела Сашу. Сергей Богданов сказал, что он получил протез… и вдруг перевелся в Историко-архивный техникум, просил пока не навещать его — должен сам освоиться с новой жизнью… Я жалела Сашу, скучала. Так и остался он в моей памяти занозой, каким-то укором. Я чувствовала себя виноватой без вины. Сережа Богданов сказал мне: «Оставь это чувство. Ты ничего не сможешь изменить. Дружбы и жалости твоей ему мало, а большего ты дать не можешь. Если бы даже ты сумела притвориться — он понял бы ложную игру в чувство, так как он-то знает, что такое любовь. Ты не виновата…» Сережа часто ездил к Саше в общежитие Историко-архивного техникума.
А время летело, жизнь продолжалась.
Брат Толя заканчивал четвертый класс, брат Василий уже отслужил первый год на флоте. Пишет бодрые письма, не жалуется. Суровее жизни, чем у него была до армии, быть не может. Труда тоже не боится. В письмах наставляет меня и Толю хорошо учиться, жалеть мать.
Одомашненный и прирученный мною Толя вдруг стал таинственно-непонятным. Часто исчезает, взволнован. На мои домогательства твердит:
— Не волнуйся! Со мной — порядок, а где я бываю — потом скажу, честное пионерское! А сейчас не могу.
Почему-то я верила, что не надо за него бояться, и маме ничего не сказала, а сама она, затурканная, поздно возвращающаяся с работы, ничего необычного не замечала, да и вообще она давно положилась на меня в отношении Толи.
Однажды вечером в выходной день Толя был особенно непоседлив и взволнован: прибегал, убегал, отдергивал край занавески, смотрел на улицу. Мама гладила белье, я читала ей вслух «Маскарад» Лермонтова. Толя убежал и вернулся поздно, задумчивый. Я подсела к нему в кухне и спросила, не нужна ли ему моя помощь в чем-либо. Я видела, что ему сегодня хочется выговориться.
— Я целую неделю встречался со своим отцом — Кудряшовым Сергеем Ивановичем. Ты его знала? Помнишь?
— Откуда он появился, где живет? — спросила я с дрожью в голосе, и пальцы мои дрожали.
— Он вышел из тюрьмы, а его женка Зинка — замужем за другим. Он живет пока у своей сестры — у тети Лены, а вот сегодня уехал куда-то лечиться. Он сказал, что очень болен, что умрет, наверно, скоро и нашел меня, чтобы попрощаться…
— Что-то долго он в тюрьме пробыл. Ему было дано два года за домашние художества, за избиение Зинки. Где же он был до сего времени?
— В тюрьме он получил второй срок. Совсем незадолго до освобождения, работая в лесу на лошади, он так избил лошадь, что из нее «выпал» жеребеночек, а лошадь умерла. Он не хотел убивать лошадь, он сначала понукал ее кнутовищем, а она не хотела воз везти… Отец сказал, что в тот момент был как психованный. Взял жердину и бил лошадь, не помня даже того, что у нее в животе был лошаденок, и даже не понял сразу-то, что убил и лошадь, и лошаденка… И ему дали еще срок.
— Я понимаю, братик, твою печаль и растерянность. Тебе его, наверно, жаль — он твой отец. Я родилась после смерти своего отца и, может быть, просто не знаю чувства к отцу, поэтому извини, что я сейчас скажу: «Пошел кувшин по воду ходить — там ему и голову сломить». Моя бабушка предрекала, что этому страшному, жестокому человеку предстоит гнить по тюрьмам… Может, он психически больной? Но ведь в тюрьме должны были его проверить… В свое время он маму бил так же, как эту несчастную лошадь. И вот теперь он наказан болезнью.
— Он велел мне передать маме, тебе и Васе приветы и просит у вас прощения — жить ему недолго, так и сказал. Он очень хотел повидать маму.
— Зря ты таился. Может, мама и захотела бы его видеть… Не знаю. Но мне бы дорого стоила эта встреча. Я не могу простить ему издевательства над мамой.
— Сегодня я проводил его на вокзал, а до этого он долго стоял у нашего окна и смотрел на нас. Я и забегал, чтобы сделать щелочку в занавеске. Я звал его зайти к нам, но он не решился, боялся, что мама испугается и выгонит.
Спустя несколько дней я рассказала маме о Кудряшове.
— Чего уж теперь… Зашел бы — ведь батька он Толе. А я насколько любила его, выходя замуж, настолько потом возненавидела… Грешница, когда гляжу на голые Толины ноги — на отцовские длинные пальцы, и к Толе-то чувствую неприязнь, но быстро опомнюсь — чем ребенок-то виноват. Я перед ребенком этим и перед тобой и Васей виновата, что такую «радость» в дом привела.
Жизнь пошла опять своим чередом. Весна в разгаре! Степан Иванович ворчит, молится Матке Боске, Толя возится в кухне с ужами и калекой вороной, мама не очень любит приходить домой пораньше, только в тех случаях, когда у жильцов есть подработка для нас: пилить, колоть дрова, стирать и прочее. У меня через месяц экзамены — будет окончен 2-й курс и останется один год учебы, а там посмотрим, кем я стану