— избачом или директором Дома культуры. Ха-ха! Ни то, ни другое — только библиотекарем. А пока моя стипендия — 200 рублей — большое подспорье для семьи.
По улице, вдоль Таврического сада, чеканят шаг красноармейцы под песню «Если завтра война, если завтра в поход, если темная сила нагрянет…».
С одной стороны, страшно и тревожно, с другой — гордость, что «мы сильны», «пусть только сунут свое свиное рыло в наш советский огород», «врага будем бить на его территории», «броня крепка, и танки наши быстры…». Ведь мы всегда побеждали врагов. Халхин-Гол, финская. Не получалось представить новую войну. Если верить Саше Смирнову — это очень страшно. И тут же отгонишь страшное и быстро переключишься на мирный солнечный текущий день. Нет, не посмеют посягнуть, побоятся… Жизнь хороша! Впереди у меня целая вечность, много будет интересного, я буду работать — мама вздохнет, и все будет хорошо!..
Каждое утро под нашим окном на скамеечке сидел чахоточный парень с нашего двора. Жил он с матерью и сестрой в полуподвале, окно во двор-колодец. Мать его была не краше: мумия — тощая и обугленная. А парень — красивый, несмотря на невероятную худобу. Бледный, дышал прерывисто, губы запекшиеся, кашлял. 19 лет ему. Особенно плох он был этой весной. Огромные черные глаза с лихорадочным блеском, и смертельная печаль в них. Он знал, как зовут меня, я знала, что его зовут Сашей. Больше ничего друг о друге не знали. Но когда я открывала свое окно и здоровалась с ним, он был рад; когда проходила мимо, он задерживал меня каким-нибудь вопросом, рассматривал внимательно и кашлял в платок. Мне было жаль его, я была с ним вежлива и приветлива. Я чувствовала неловкость, стыд за свое здоровье и силу. Понимала, что ему скучно (мать и сестра на работе).
Однажды попросил посидеть рядом с ним. Откашлявшись, сказал: «Я ведь сегодня последний раз вижу небо и вас… Какая тоска… Не удивляйтесь, не бойтесь умирающего… Я должен признаться — вы мне давно очень нравитесь… Если бы не вы, я давно не смог бы добредать до этой скамеечки… Но похоже, что завтра я не смогу… и больше всего печалюсь, что вас не увижу…»
Это было неожиданно и страшно. В этом году я запоем читала Достоевского… Невооруженным глазом была видна обреченность этого человека. Он умрет. Так и жильцы говорили еще прошлой весной, и мать его как-то плакалась Степану Ивановичу о близкой смерти сына.
Как все во мне воспротивилось этой несправедливости! А я ведь буду жить, каждое утро проходить мимо скамеечки, где он уже сидеть не будет. Я поверила, он убедил меня, что днями умрет, но лепетала о лете, о выздоровлении, обещала прогулки с ним в Таврическом саду. Он взял мою руку, благодарил за доброту, а рука у него исхудавшая, сухая и горячая ладонь — он желал мне счастливой жизни.
Я лихорадочно думала, что бы такое приятное сделать для него. И вдруг подумалось: если я, здоровая и сильная, поцелую его, чахоточного, в запекшиеся губы, он воспрянет и начнет поправляться… И поцеловала! Он с ужасом отпрянул:
— Что вы делаете! Я заразный… последняя стадия чахотки! А вы такая молодая и красивая! Меня не спасти!
В его глазах печаль и радость, смятение — глядеть в эти глаза невозможно. Как он мой поступок расценил — не знаю…
— До свидания, Саша! Завтра в это же время на этом месте! А сейчас я бегу на занятия.
— Спасибо! Прощайте! Чудес не бывает! Говорят, что чахоточные влюбчивы… Завидую тому здоровому, которого вы будете любить…
На следующее утро скамеечка пустовала. Через два дня его не стало. Я участвовала в похоронах… Тоска, печаль, будто опять я чего-то не сделала, чтобы спасти и этого Сашу от смерти, и Сашу Смирнова от попытки самоубийства…
На следующий день выпросила у Сережи Богданова разрешение идти с ним к Саше Смирнову.
Он опять на костылях — протез переделывают (какое-то неудобство в нем). Слегка ироничная улыбка, но вскоре лицо прояснилось. Пророчески вещал, что будет война, и добавил: «Жалею, что смалодушничал под Новый год… представилась бы возможность умереть на войне, на фронте… Но война будет такая, что и в тылу трудно будет уцелеть… А может быть, еще успею побыть архивариусом?..»
Когда я оказалась на фронте с дистрофией и экссудативным плевритом на грани tbc, меня два врача спрашивали, не была ли в контакте с туберкулезным больным. Я вспомнила Сашу из нашего дома, но ответила отрицательно. В то красивое утро порадовала я умирающего или сделала его уход еще более мучительным? Но была уверена: не мог он передать через мой возвышенный, христианский поцелуй такие прозаические штуки, как палочка Коха.
Мои легкие заболели от голода и холода в блокадном Ленинграде. Даже если это был не экссудативный плеврит, а туберкулез — это не от поцелуя!
1941 год. Июнь. Экзамены. Поездка за город. Белые ночи! Мечтали о будущем, шутили, кого пошлют библиотекарем в совхоз «Гигант», играли в волейбол; кто-то затеял игру в «цветочный флирт», а мальчиков-то кот наплакал — неинтересно девочкам «флиртовать» друг с другом. Природа кипела, гудела. Лес в молодой зелени.
Уставшие, с коротенькими мыслями возвращались в Ленинград полями, перелесками, тропочками, не торопились: успеем выспаться — выходной день!
Евгений Карасев
Негаданный привал