Иногда я думал, что коль уж у меня нет ее примет, то по крайней мере я могу вдохнуть воздух, что когда-то наполнял и ее. И куда ему деваться, ведь хотя бы одна молекула должна достаться и мне. И я вдыхал, как баян, ожидая хотя бы одного-единственного сигнала от нее, чтобы почувствовать то же, что и она, попасть как шар в ту же лузу. И я доводил себя до головокружения, я не мог прервать глубокое дыхание, пока голова не начинала кружиться и в красном зареве мне представала тень — то ли распахнувшегося тяжкого зимнего пальто, сброшенного на пол, то ли помутившегося от непросыпанного снега облака. Я оседал на стул, на диван или на пол. Я ведь задерживал дыхание, я сглатывал колючие звезды галлюциноза, и в голове моей тоже мутилось, пока бабушка не колола меня своей сухой ладошкой в живот. Детский наркотик, который всегда был со мной. Но он был особенным — он не издевался над реальностью, а давал мне из ее арсенала то, что мне хотелось, то, что было от меня заслонено. И эти образы выходили как актеры театра теней — из-за ширмы реального дня с его суетой и склонностью к иссяканию. Если я видел эти образы, то понимал, что живу не зря.
Воспитание перехватила бабушка.
Мягко, без понуканий, тихо и устало, чуть безразлично.
В ее квартирке, в двухэтажном неказистом домике мы и обитали.
Это она шутя, немного грустно, говаривала, взглядывая на меня: “Да, дирижера, даже хора слабых детишек, из тебя, щелкунчик ты мой, не выйдет. Ах ты моя сиротливая бедная обезьянка...”
Итак, я мало-помалу, сначала в бреду, а потом и в трезвом уме, изложил доброй, но требовательной сестрице, моей Эсэс, всю свою историю.
Без эпитетов.
В основном жесткие глагольные формы: “он был”, “она вышла”, “я не хотел”, “я плакал”.
На что мне строгая сестра, моя Эсэс (это имя само звучало во мне, равное двум глухим сердечным ударам, лишь стоило посмотреть на кармашек ее халата), сказала, что тоже соплей не любит, а любит мороженое и сласти, и я смогу ее угостить, если представится потом, когда отделаюсь от своей мутаты, случай.
— “Му та-та” — танец телят, — неостроумно сказал я.
Она не заметила моей шутки. Она обходила их, оставаясь, по большому счету, всегда серьезной. Хотя смеялась. Но только в определенных обстоятельствах.
Итак, я смогу ее угостить, да, смогу, если приму на себя некоторые обязательства.
— Посмотрим, — быстро, не раздумывая, согласился я.
— Вот и умница.
Я захотел посмотреть на те обязательства…
Она склонилась и поцеловала меня в лоб, совсем близко к брови. Поцеловала чуть влажнее, мягче, чем заслуживал добрый христианин, целуемый в горячий горячечный лоб. И я будто оттиснул на изнанке своего черепа ее уста. Украл их особенный чувственный след. От осознания, что этим поцелуем сказано очень много, меня прошиб пот.
— Не волнуйся, — сказала она.
И я понял, что это — пароль.
По жестяному клавишу подоконника скрябал голубок. Он принес мне из гангренозной сини какую-то весть.
Именно какую-то, а совсем не благую.
В этом я не сомневался ни одного мгновения.
В безблагодатности этой вести. Она была совсем не Божеской. И я не смог ее поименовать иначе.