…Литературная школа, которую прошло большинство авторов этого журнала, школа гестбуков и форумов, а затем “ЖЖ”, оказалась, повторю, необыкновенно плодотворной (уже есть возможность сравнивать литературное становление нескольких поколений). Одной из знаковых фигур среди выучеников этой школы я бы назвал Линор Горалик. Не самого близкого мне автора. В журнале она представлена двумя текстами. Первый, “Америка в моей жизни”, весь как бы — из вчерашнего литературного Интернета, где в первую очередь ценилась сама по себе энергия и раскованность говорения, драйв. Основной мотив ее эссе простенький: Америка, она дразнится, притягивает и отталкивает, но — мы не американцы, даже если научимся быть американцами, мы ими не будем, даже если перейдем на их язык, это будет сленг, и сленг — русско-американский, нет уж, давайте будем настоящими, ну и т. д. И вот как все это оркестровано: “Суньте свою зеленую карту вверх своей попы, возьмите мою перфектную хай-тек профессию и повесьте себя на ней, толкайте вашу работающую визу вниз вашего горла, — я не нуждаюсь этого. <…> Кусайте меня. Трахайте вас. Я не хочу это”.
Читая такое (даже с учетом изощренной игры со словом, русским и английским/“американским”, — есть тонкий и убедительный разбор этой стороны текста у критика Юлии Идлис в № 71 “Нового литературного обозрения”), я не могу избавиться от простодушного вхождения в предложенную автором “житейскую ситуацию” — вот ведь до чего девушку довели, пытаясь насильно впарить ей эту гребаную грин-карту: бери! бери! — а она, уже из последних сил, уже с отчаянием, почти в истерике: кусайте меня, но не хочу! Эмоциональный напор, который пытается создать автор, по-моему, не держится ни на чем, только на усилии голосовых связок.
Ну а теперь, поглумившись над девушкой, я скажу, что на самом деле подтолкнуло меня на написание этого обзора, — текст Линор Горалик “Дождь в моей жизни”. Я прочитал его первым в журнале, он поразил меня, и потом, читая другие тексты, часто хорошие и очень хорошие, я не встретил ни одного, который бы перешиб впечатление от этих четырех абзацев. Написано свободно, легко, словно бы на одном выдохе, но при этой легкости и как бы стремительном скольжении автор достигает удивительной художественной плотности текста, удивительной глубины пространства для чувства и для мысли. Для характеристики этого “экзерсиса” я подбирал разные словосочетания: “лирическая проза”, “экзистенциальная” или бытийная — про жизнь в постоянном присутствии смерти, которое и делает жизнь жизнью; проза, где слово грузится почти так же, как грузится оно в поэзии, ну и так далее. Все эти словосочетания имели для меня прямое отношение к миниатюре Горалик, но не исчерпывали всех ее смыслов. И потому я решил остановиться на самом, наверное, бессодержательном, самом безразмерном, но самом точном для меня в этом случае определении — это проза . А можно сделать еще проще — сославшись на старую русскую традицию (на Белинского, например), привести пространную цитату:
“Та же кровь в парном молоке, в сером облаке. Ничего не помню до следующего утра, а утром мама рассказывала, что отец вчера меня вытащил из реки — я пошла на дно. Ничего не помню, кажется, день как день, только вечер смазан, совок, ведерко, кулек с ракушками — все при мне. А мама рассказывает — там провалилось дно, позавчера еще вроде купались, и никто поэтому особенно не смотрел, я шагнула, ушла под воду, и тут затянуло небо, отец обернулся крикнуть мне: „Вылезай”. Ничего не помню, кажется, день как день. До сих пор ничего не помню, мама, говорю, ну перестань, мы не купались вчера, ну ты чего, я же помню все: ходили с папой в деревню за молоком, и тут пошел дождь, очень сильный, такой, что мне даже в рот натекло, и папа пешком принес меня в комнату на руках, мокрой насквозь, и потом растирал мне ноги, а я смотрела в окно, удивлялась, что все так быстро высохло, можно идти на пляж. Очень хотелось в воду, но папа сказал: нет. Все из-за дождя, — подумала я, — воздух холодный, ну ладно, пусть, потерплю.
Та же кровь в слюне, та же в сырой земле. Ничего не помню до самого первого сентября, мы ушли в четыре, в квартире парился августовский вечерок, ботанический сад был в трех остановках трамваем, но дедушка предложил прогуляться пешком, и мы дошли примерно за полчаса. Ничего не помню, кажется, день как день, а камелии пахли асфальтом и молоком, и шмели паслись на холмах глянцевитых лилий, я испачкала платье мороженым, пятно стало желтым от пыльцы и от пыльцой пропитанной пыли. Он позвал какого-то сторожа и спросил, как мы можем купить цветов, и за три рубля этот сторож обошел с нами полтерритории и срезал все подряд, что мы захотим. Ничего не помню, кажется, день как день. До сих пор ничего не помню, не могу заставить себя доехать до кладбища, там анютины глазки небось разрослись до самой надписи, их подрезать бы хорошо. Мы брели к воротам, прижимая к груди по охапке цветочного барахла, и я рассказывала что-то про первое сентября, а когда оглянулась, увидела, что у меня за спиной дождь стоит стеной, я стою перед этой стеной, а дедушка, не успевавший бежать за мной, стоит за стеной, насквозь мокрый, с цветами, прибитыми к пиджаку волной, с залитыми стеклами недорогих очков, с глазами, состоящими из одних зрачков. Ничего не помню, не помню „скорой”, не помню, кто говорил за мной, кто отвез домой. Мне пришлось открывать себе дверь самой. Почему-то платье пахло больницей, хотелось пить. Так бывает в дождь, — подумала я, — только воздух какой-то горький, ну ладно, пусть, потерплю.
Та же кровь в горьковатом чае, та же в бензине. Ничего не помню до вечера, только кадры того, как их выносили и красавица диктор плакала от бессилья. Ничего не помню после того, как громыхнуло, и я ушла с остановки в ближайшее маленькое кафе, переждать, потому что все-таки это сентябрь, дожди короткие, будет другой автобус через пятнадцать минут. Ничего не помню до вечера, а в телевизоре говорят: сорок шесть человек, сорок шесть, а я сижу дома на скомканной простыне, сердце, легкие, пальцы — все при мне. Ничего не помню, кажется, день как день. До сих пор ничего не помню, мне кажется — чай с лимоном, еще пару раз громыхнуло — и полилось, бешено, так, что в окне стекло превратилось в мозаику и закачался пол, а потом я пошла домой пешком и, когда пришла, обнаружила перед зеркалом, что на волосах роса, начала отряхиваться — и порезала палец куском стекла, а другой осколок вошел под ноготь, я даже не поняла — откуда я их принесла? Вроде дождь как дождь, — подумала я, — только воздух горячий, ну ладно, пусть, потерплю.
Та же кровь в воспаленном горле, та же во сне. Выходить на берег сухой, оставаться сухой на скомканной простыне, осторожно следить сухими глазами за серым облаком в вышине. Наблюдать, как чужая рубаха пропитывается кровью, сухой ладонью водить по его руке. Ничего не помнить, ночами пластом лежать на спине в сырой тишине. Что-то мокрое на виске, — это, видно, дождь идет сквозь трещину в потолке и скапливается во мне. Потерпи, потерпи” (Линор Горалик, “Дождь в моей жизни. (Выходить сухим)”).
Вот текст, который я мог бы предложить в качестве визитной карточки новой сетевой эссеистики, представленной, в частности, интернет-журналом “В моей жизни”.